→ Тартуско-московская семиотическая школа. Основные направления и школы в семиотике: Русская формальная школа, Московско-Тартуская школа, постструктурализм Структурно семиотическая школа

Тартуско-московская семиотическая школа. Основные направления и школы в семиотике: Русская формальная школа, Московско-Тартуская школа, постструктурализм Структурно семиотическая школа

Введение 3

Краткая история Тартуско-Московской семиотической школы 4

Творческая биография Лотмана Ю.М. 7

Семиотика поведения и другие идеи Лотмана Ю.М. 10

Заключение 23

Список использованной литературы 25

Введение

Семиотика появилась в начале 20 в. и с самого начала представляла собой метанауку, особого рода надстройку над целым рядом наук, оперирующих понятием знака. Несмотря на формальную институционализацию семиотики (существуют семиотическая ассоциация, журналы, регулярно проводятся конференции и т.д.), статус ее как единой науки до сих пор остается дискуссионным. Так, интересы семиотики распространяются на человеческую коммуникацию (в том числе при помощи естественного языка), общение животных, информационные и социальные процессы, функционирование и развитие культуры, все виды искусства (включая художественную литературу), метаболизм и многое другое.

В 20 в. семиотика развивалась в очень разных направлениях. В американской семиотике объектом изучения стали различные невербальные символьные системы, например жесты или языки животных. В Европе, напротив, первоначально главенствовала традиция, восходящая к Соссюру. Семиотику развивали прежде всего лингвисты – Л.Ельмслев, С.О.Карцевский, Н.С.Трубецкой, Р.О.Якобсон и др. – и литературоведы – В.Я.Пропп, Ю.Н.Тынянов, Б.М.Эйхенбаум и др.

В СССР взаимодействовали два основных семиотических центра: в Москве (Вяч.Вс.Иванов, В.Н.Топоров, В.А.Успенский и др.) и Тарту (Ю.М.Лотман, Б.М.Гаспаров и др.). В то же время с большим основанием говорят о единой Московско-Тартуской (или Тартуско-Московской) школе семиотики, объединившей исследователей на основе как содержательных, так и организационных принципов.

В Тарту центром семиотики стала кафедра русской литературы, на которой работали М.Ю.Лотман, З.Г.Минц, И.А.Чернов и др. В 1964 здесь вышел первый сборник Трудов по знаковым системам , и в этом же году состоялась первая Летняя школа по вторичным знаковым системам, объединившая два центра, а также ученых из других городов. В течение десяти лет было проведено пять Летних школ. Школы в 1964, 1966 и 1968 прошли в Кяэрику на спортивной базе Тартуского университета, школы в 1970 и 1974 году – в Тарту, причем последняя официально называлась Всесоюзным симпозиумом по вторичным моделирующим системам. Значительно позднее – в 1986 – состоялась еще одна, последняя школа. Во второй Летней школе (1966) принимал участие Р.О.Якобсон.

В рамках Московско-Тартуской школы семиотики объединились две традиции: московская лингвистическая и ленинградская литературоведческая, поскольку именно к последней принадлежали Ю.М.Лотман и З.Г.Минц.

Краткая история.

Материалов об академическом "феномене" Тартуско-московской школы более чем достаточно. Непосредственно самой Тартуско-московской школе (ТМШ) посвящено как минимум три объемных монографии, а количество упоминаний и отсылок, так или иначе затрагивающих тему ТМШ, вообще не поддается никакому учёту. Наконец, сами за себя говорят 25 выпусков "Трудов по знаковым системам" (изданных при жизни Ю.М.Лотмана).

Временные границы Тартуско-московской школы (с её "классическим" составом участников) можно определить так: начало 60-х -- конец 70-х гг. (начало 80-х). Люди приходили в ТМШ разными путями и по-разному оттуда уходили. Объединяло их одно - неудовлетворенность существующей методологией науки (ангажированной марксизмом в понимании научных функционеров), поиск новых путей и возможностей, этическое неприятие конформизма позднесоветской академической жизни. Школа была не только поиском нового языка, она была еще и способом быть, тем "невидимым колледжем", чьим паролем был семиотический язык описания и внутренняя свобода.

Формально, ТМШ начинает свою историю в 1964-м году, когда в Кяэрику (спортивная база ТГУ неподалеку от Тарту) прошла организованная гуманитариями Тарту и Москвы "Первая семиотическая летняя школа".

Освоение структуралистcких методов у Ю.М.Лотмана и московских участников Тартуской школы, происходило параллельно и независимо друг от друга - у Лотмана в виде лекций по структуральной поэтике (1960-1962 гг.), изданных в 1964-м году, у московской секции - в виде симпозиума по структурному изучению знаковых систем (которому предшествовало открытие ряда отделений структурной и прикладной лингвистики в нескольких университетах), прошедшем в 1962 году под организацией Института славяноведения и Совета по кибернетике. Впрочем, годом “основания” структурализма в СССР следует считать 1956 год: «В тот год (1956, - И.В.), 24 сентября на филологическом факультете МГУ начал работать семинар «Некоторые применения математических исследования в языкознании» – первый семинар по математической лингвистике в СССР» .

Не будем останавливаться на описании того, какое место занимал Тарту в бывшем Советском Союзе, и как именно тартуский ментальный климат и общий настрой первых летних школ в Кяэрику повлиял на становление ТМШ. Об этом написанно много и даже, может быть, более чем достаточно. Если говорить о возникновении структурального метода и его распространении в СССР, то начало этому процессу положил симпозиум по структурному изучению знаковых систем, прошедший в 1962-м году под организацией Института славяноведения и Совета по кибернетике в Москве.

Вот как описывает первый период в становлении советской семиотики и Симпозиум по структурному изучению знаковых систем Б. А. Успенский в статье "К проблеме генезиса Тартуско - московской школы" : "Таким образом, симпозиум был в нашей науке явлением совершенно новым, и это привлекало к себе интерес. Здесь прозвучали доклады по семиотике языка, логической семиотике, машинному переводу, семиотике искусства, мифологии, описанию языка невербальных систем коммуникации (в частности таких, как дорожные сигналы, язык карточного гадания и т.д.), семиотике общения со слепоглухонемыми, семиотике ритуала. В симпозиуме приняли участие П. Г. Богатырёв, В. Вс. Иванов, В. Н. Топоров, Л. Ф. Жегин, А. А. Зализняк и некоторые другие. К симпозиуму был выпущен небольшим тиражом сборник тезисов, где излагалась наша программа и формулировались основные положения каждого из докладов. Этим тезисам было суждено сыграть важную роль в распространении наших идей. Именно из этой книжечки о нас узнали как наши оппоненты, так и наши будущие сторонники и коллеги. < … > В Тартуском университете на кафедре русской литературы к этому времени сложился активный научный коллектив (фактическим создателем его был Б. Ф. Егоров, участниками – Ю. М. Лотман, З. Г. Минц, И. А. Чернов и группа студенческой молодежи), интересовавшийся методами анализа поэтического текста, а также исследованием идеологических моделей культуры. В 1960/61 учебном году Ю. М. Лотман начал читать курс лекций по структуральной поэтике. Чтение курса продолжилось в последующие годы, и в 1962 г. в печать была сдана книга "Лекции по структуральной поэтике", которая вышла в 1964 г. и стала первым выпуском "Трудов по знаковым системам".

Вскоре после московского симпозиума 1962 г. в Москву приехал И. Чернов и, вступив в контакт с его участниками, привёз в Тарту тезисы. Так эта книжечка тезисов попала в руки Ю. М. Лотмана (который не был участником симпозиума, но независимо пришёл к сходным проблемам). Он очень заинтересовался ею и, приехав в Москву, предложил сотрудничать на базе Тартуского университета. С этого времени (1964 г.) началось издание "Трудов по знаковым системам" <…> и проведение конференций. Конференции 1964, 1966, 1968 гг. проходили в Кяэрику, 1970 и 1974 гг. – в Тарту. Обстановка на конференциях была исключительно непринуждённой. Они сыграли большую роль в выработке единых взглядов, единой платформы, в сплочении разнородных идей в единое направление. Доклады естественно переходили в дискуссии, и основную роль играли не монологические, а именно диалогические формы. Что отличало эти собрания – это полное отсутствие какой бы то ни было организации. <…> Итак, тартуско-московская школа началась с деятельности московской группы и это определило её первоначальную направленность. Как уже говорилось, московские представители – профессиональные лингвисты, каждый со своей специальностью (Иванов - хеттолог, Топоров - балтист и индолог, Ревзин - германист, Лекомцев - специалист по вьетнамскому языку, Зализняк и я - слависты, хотя Зализняк может в равной мере считаться также индологом, семитологом). Однако всех нас объединяет интерес к структурной лингвистике, у каждого есть работы в этой области, и наши занятия семиотикой непосредственно восходят к занятиям структурной лингвистикой, представляя собой их естественное логическое продолжение. Это обстоятельство изначально определило наш подход и, я бы сказал, специфику нашего направления - то, что я предложил бы называть лингвистическим подходом к семиотике. <…> На первых порах эта связь со структурной лингвистикой, т.е. лингвистическая платформа наших штудий, очень ясно чувствовалась (я имею в виду 1960-е гг.). 1960 гг. - это период поисков, прежде всего - расширения объекта исследования, экстраполяции лингвистических методов на всё новые и новые объекты. В свою очередь, привлечение нового материала неизбежно оказывало влияние на наши методы, стимулируя в конечном итоге отрыв от чисто лингвистической методологии" .

Хронология школы:

1964 - 1-я летняя семиотическая школа в Кяэрику. Основание Тартуско-московской семиотической школы. Труды по знаковым системам становятся периодичным изданием (в рамках ученых записок ТГУ).

1966 - 2-я летняя школа.

1968 - 3-я летняя школа

1970 - 4-я летняя школа.

1974 - 5-я, "зимняя" школа (Всесоюзный симпозиум по вторичным моделирующим системам).

Период семиотического подъема в СССР, период "бури и натиска" закончился во-многом не из-за внутренних, объективных расхождений участников этого процесса, сколько по причине давления на школу извне. Часть членов ТМШ была вынуждена эмигрировать, выпуск "Трудов по знаковым системам" неоднократно задерживался, статьи участников ТМШ подвергались цензуре. Были, разумеется, и внутренние причины, способствовавшие угасанию импульса, заданного в начале 60-х. Это был отказ от несколько упрощенного взгляда на семиотику, как на создание некоторого глобального терминологического словаря культуры. Такой подход быстро показал свою утопичность и несостоятельность, и члены ТМШ перешли на новый этап понимания культурологии, где культура понималась не в механистичном аспекте, но в более сложном, органистичном. Во-многом трудности школы были вызваны и общим кризисом структуралистской методологии, который дал себя знать уже в 1970-е гг.

Обучившись новому семиотическому языку, участники ТМШ пошли далее по своим дорогам и хотя эти пути часто пересекались, но отныне каждый из бывших "тартусцев" применяет его скорее в области своих научных интересов. Как таковая Тартуско-московская школа более не существует (хотя это положение можно оспорить), распавшись на две ветви - Тартускую школу семиотики и Московскую.

Творческая биография Лотмана Ю.М.

Лотман Юрий Михайлович (1922–1993) - русский литературовед, семиотик, культуролог. Член Академии наук Эстонии, член-корреспондент Британской академии наук, член Норвежской академии наук. Создатель широко известной Тартуской семиотической школы и основатель целого направления в литературоведении в университете Тарту в Эстонии (до 1991 Эстония входила в состав СССР).

Лотман родился в Петрограде 28 февраля 1922. Школьником Лотман слушал на филологическом факультете Ленинградского государственного университета лекции знаменитого Г.А.Гуковского. В 1939–1940 учился на филологическом факультете ЛГУ, где тогда преподавали блестящие филологи: В.Ф.Шишмарев, Л.В.Щерба, Д.К.Зеленин, В.М.Жирмунский, В.Я.Пропп, М.К.Азадовский, Б.М.Эйхенбаум, Б.В.Томашевский, В.В.Гиппиус и др. В 1940 был призван в армию, демобилизован в 1946.

В 1946–1950 возобновил учебу на филологическом факультете ЛГУ, где возглавлял студенческое научное общество факультета. По окончании университета не смог получить работу в Ленинграде, поскольку в то время началась известная «борьба с космополитизмом». В 1950 получил место старшего преподавателя Педагогического института в Тарту.

В 1952 защитил кандидатскую диссертацию на тему «А.Н.Радищев в борьбе с общественно-политическими воззрениями и дворянской эстетикой Н.М.Карамзина». В 1960 защитил докторскую диссертацию: «Пути развития русской литературы преддекабристского периода».

Вся дальнейшая жизнь Лотмана связана с Тарту, где он впоследствии стал заведующим кафедрой русской литературы Тартуского университета, куда совместными усилиями с женой, З.Г.Минц, и Б.Ф.Егоровым привлекал талантливых людей и создал блестящую школу изучения русской классической литературы. На протяжении всей жизни Лотман исследовал русскую литературу второй половины 18 – середины 19 вв. (Радищев, Карамзин, писатели-декабристы, Пушкин, Гоголь и др.). В сферу чисто литературоведческую Лотман вводит активное изучение фактов быта и поведения соответствующих эпох, создает литературные «портреты» известных русских людей. Комментарий к Евгению Онегину и исследования Лотмана о быте и поведении декабристов стали классическими литературоведческими трудами. Позже Лотман читал циклы лекций о русской литературе и культуре на телевидении.

Особый интерес Лотмана вызывало соотношение «литературы» и «жизни»: он умел обнаруживать случаи воздействия литературы на жизнь и формирование человеческой судьбы (например, как бы предрешающая судьбу императора Павла I идея «Северного Гамлета»). Лотману удавалось выявлять потаенное содержание текста при сопоставлении его с реальностью (например, он доказал, что подлинное путешествие Карамзина по Европе отличалось от его маршрута в Письмах русского путешественника , и предположил, что истинный маршрут был скрыт, ибо был связан с участием Карамзина в обществе масонов). Подобные сопоставления позволили Лотману сделать вывод о наличии «лжи» в мемуарных и эпистолярных текстах ряда деятелей русской культуры (например, у декабриста Завалишина). Существенным и новым для пушкиноведения явилось открытие Лотманом содержательной доминирующей антитезы в пушкинских текстах: «джентльмен – разбойник» или «денди – злодей», которая могла воплощаться в разных персонажных моделях.

Существенной новацией Лотмана было введение в анализ художественного текста обращения к описываемому в нем географическому пространству, которое, как показал Лотман на примере повестей Гоголя, часто выполняет сюжетообразующую функцию.

Важным моментом в творческой биографии Лотмана было знакомство в начале 1960-х годов с кругом московских семиотиков (В.Н.Топоров, Вяч.Вс.Иванов, И.И.Ревзин и др.), организовавших в 1962 Симпозиум по структурному изучению знаковых систем в Институте славяноведения АН СССР. Комплекс новых идей начала 1960-х годов – кибернетика, структурализм, машинный перевод, искусственный интеллект, бинаризм в культурологическом описании и др. – привлек Лотмана и заставил его во многом пересмотреть первоначальную марксистскую литературоведческую ориентацию.

В 1964 в Кяэрику (Эстония) под руководством Лотмана была организована Первая летняя школа по изучению знаковых систем, где собрались представители новых направлений науки. Эти школы затем собирались каждые два года до 1970. На одну из школ смог (с большими трудностями) приехать и Р.Якобсон с К.Поморской.

Сближение Москвы и Тарту воплотилось в знаменитой серии Трудов по знаковым системам , издававшейся в Тарту (в 1998 вышел 26-й выпуск) и на протяжении долгого времени служившей трибуной новых идей. С рядом участников летних школ Лотманом написаны совместные теоретические работы, в частности, с А.М.Пятигорским и особенно – с Б.А.Успенским, с которым Лотман много сотрудничал (см . известную работу Миф – Имя – Культура . – Труды по знаковым системам, 6, 1973), где ставились принципиальные вопросы о сущности знака.

Преследования властей, которое московские семиотики испытали сразу же после проведения Симпозиума, а также общее ужесточение советского режима сказалось и на положении Лотмана в Тартуском университете: он покинул пост заведующего кафедрой, был вынужден перейти на кафедру зарубежной литературы. Семиотические труды выходили все с большими осложнениями, Летние школы прекратились. Но популярность Лотмана продолжала расти и в эти годы: он часто приезжал в Москву и Ленинград с докладами и лекциями. Труды Лотмана стали переводить за рубежом.

Увлечение семиотическими идеями привело Лотмана к углубленным занятиям семиотикой кино, искусственным интеллектом, функционированием полушарий головного мозга. Центральным трудом этого периода явилась обобщающая книга Universe of the Mind , готовившаяся для английского издания (в русской версии: Внутри мыслящих миров , 1996). Рассматривая символ как наиболее значимый для культурологии тип знака, Лотман в основном занимается именно символами (меньше – индексами и иконическими знаками) и показывает сохранность символов при смене культурологических парадигм.

Лотману принадлежит определение семиосферы – семиотического пространства, которое принципиально гетерогенно и которое он сравнивает с музеем, где функционирует ряд упорядоченных семиотических пространств: экспонаты, картотеки, служащие, экспозиция и др. «Сюжет» начинается при выходе за семиосферу; такую роль играют, например, «скандалы» у Достоевского. Выходом из семиосферы Лотман считает чудо, сочетание скандала и чуда – это азартная игра у того же Достоевского и Пушкина. Территориальный выход за границу семиосферы характеризует особый пласт личностей: колдун, разбойник, палач. Они живут, как правило, в лесу, и с ними общаются ночью. Центр и периферия в семиосфере могут меняться местами: Петербург становится столицей, хиппи – добропорядочными гражданами, римские генералы оказываются родом из варварских провинций и т.д. Обращаясь к географическому пространству как части семиосферы, Лотман показывает роль границы в Дантовском Аде и демонстрирует совмещенность географических и моральных перемещений в поэтике Средневековья. Существенно и введение Лотманом пространственной оппозиции у Булгакова, в произведениях которого «рай» равен Дому в противопоставленности «аду» – советской коммунальной квартире.

Вторая важная работа последних лет – книга Культура и взрыв (1992), показывающая влияние идей И.Пригожина и Р.Тома о взрыве и катастрофах как двигателях истории.

В постсоветский период популярность Лотмана способствовала новой волне публикации тартуских изданий и книг самого Лотмана, а также его контактам с рядом западноевропейских университетов и академий. В 1992 в Тартуском университете под руководством Лотмана была создана кафедра семиотики.

Семиотика поведения и другие идеи Лотмана

Историю русской семиотики мы можем представить в виде трех последовательных периодов, последним из которых становится московско-тартуская школа, завершенная смертью Ю. Лотмана и эмиграцией ее главных участников.

Юрий Лотман (1922-1993) - профессор Тартуского университета, начинал свой путь в качестве театрального критика в Ленинграде. В период борьбы с космополитами он уехал в Эстонию, там был создан центр семиотики в бывшем Советском Союзе (благодаря определенному либерализму тогдашнего местного руководства). "Труды по знаковым системам", которые издавались как ученые записки Тартуского университета, сыграли большую роль в становлении и развитии семиотики в СССР. Сегодня Александр Жолковский так вспоминает этот период:

"Структурализм в русской советской культуре был всегда какой-то экстремистской и маргинальной - западнической - вещью. Борис Михайлович Гаспаров писал, что движение в Тарту было для нас своего рода предэмиграцией, как территориальной, так и культурной - на географическую периферию и из обычных наук в семиотику, - и оказалось для многих просто трамплином в эмиграцию" . Одновременно Борис Успенский подчеркивает, в отличие от А. Жолковского, русскую культурную традицию: "Ю. Лотман учился у Гуковского, Жирмунского, Проппа. Вместе с тем, мы непосредственно общались с Р. О. Якобсоном, П. Г. Богатыревым, М. М. Бахтиным. П. Г. Богатырев до самой своей смерти был непременным участником наших конференций и занятий. Р. О. Якобсон принимал участие в одной из тартуских летних школ (в 1966 г. мы справляли его 70-летие) и пристально следил за нашими занятиями. М. М. Бахтин не мог принимать участия в наших встречах (у него не было ноги, и он был практически немобилен), но живо интересовался нашими работами" . И действительно, первые работы Ю. Лотмана в сильной степени построены на развитии идей русской формальной школы. Но для нас представляет интерес политическая семиотика в работах Ю. Лотмана, поэтому мы сужаем спектр нашего рассмотрения после некоторого введения в общую проблематику трудов Юрия Лотмана.

Юрий Лотман относится с достаточной долей критичности к модели коммуникации Р. Якобсона, как бы считая ее излишне "технизированной" . Особой критики при этом заслуживает понятие "код" у Р. Якобсона. Мнение Ю. Лотмана таково, что язык - это код плюс его история. Он пишет: "Фактически подмена термина "язык" термином "код" совсем не так безопасна, как кажется. Термин "код" несет представление о структуре только что созданной, искусственной и введенной мгновенной договоренностью. Код не подразумевает истории, т. е. психологически он ориентирует нас на искусственный язык, который и предполагается идеальной моделью языка вообще" .

Юрий Лотман в своей модели коммуникации отвечает в числе других вопросов и на такой: каким образом удается в принципе порождать новое сообщение. "Новыми сообщениями мы будем называть такие, которые не возникают в результате однозначных преобразований и, следовательно, не могут быть автоматически выведены из некоторого исходного текста путем приложения к нему заранее заданных правил трансформации" . Отсюда и следует его основополагающая идея, что знаковая (семиотическая) коммуникация представляет собой связь между автономными единицами. Если они совпадают, то ничего нового между ними возникнуть не может. Продолжая эту идею несовпадения, Ю. Лотман говорит: "неадекватность агентов коммуникации превращает сам этот факт из пассивной передачи в конфликтную игру, в ходе которой каждая сторона стремится перестроить семиотический мир противоположной по своему образцу и одновременно заинтересована в сохранении своеобразия своего контрагента" . Отсюда следует и новизна понимания текста не как изолированного и стабильного, не как константы. В понятие текста вводятся создатель и его аудитория, и их представления о тексте могут не совпадать по своим объемам

В своих первых работах Ю. Лотман закладывает в свое понимание художественной коммуникации идеи русских формалистов (В. Шкловского и др.), а именно соотношение автоматизма и информативности. В этом плане Борис Томашевский разграничивал речь художественную и речь практическую. В речи художественной присутствует установка на выражение, форму, которой нет в речи обыденной. У Ю. Лотмана это формулируется следующим образом, уже учитывающим динамический аспект подобного противопоставления. "Для того чтобы общая структура текста сохраняла информативность, она должна постоянно выводиться из состояния автоматизма, которое присуще нехудожественным структурам. Однако одновременно работает и противоположная тенденция: только элементы, поставленные в определенные предсказываемые последовательности, могут выполнять роль коммуникативных систем. Таким образом, в структуре художественного текста одновременно работают два противоположных механизма: один стремится все элементы текста подчинить системе, превратить их в автоматизированную грамматику, без которой невозможен акт коммуникации, а другой - разрушить эту автоматизацию и сделать самое структуру носителем информации" .

В свое разграничение фольклорного искусства от нефольклорного Ю.Лотман вписывает еще одну интересную коммуникативную черту. Теперь речь идет о ритуальной коммуникации. В прошлом человек мог всю жизнь читать одну книгу ("Библию"), сегодняшний человек строит свой информационный поток по-другому - он наращивает число текстов. Ю.Лотман интерпретирует эти два варианта коммуникации как получение извне (набор текстов) и получение изнутри (Библия).

"Можно рассматривать два случая увеличения информации, которой владеет какой-либо индивид или коллектив. Один - получение извне. В этом случае информация вырабатывается где-то на стороне и в константном объеме передается получателю. Второй - строится иначе: извне получается лишь определенная часть информации, которая играет роль возбудителя, вызывающего возрастание информации внутри сознания получателя" .

Имеется в виду чтение и размышление над прочитанным. Лотман разъясняет : "Получатель фольклорного (а также и средневекового) художественного сообщения лишь поставлен в благоприятные условия для того, чтобы прислушаться к самому себе. Он не только слушатель, но и творец. С этим и связано то, что столь каноническая система не теряет способности быть информационно активной" . В другой своей работе он разделяет эти два процесса как процесс "Я - ОН" и процесс "Я - Я". "Если коммуникативная система "Я - ОН" обеспечивает лишь передачу некоторого константного объема информации, то в канале "Я - Я" происходит ее качественная трансформация, которая переводит к перестройке самого этого "Я" . Система "Я - Я" начинает работать, когда извне включаются добавочные коды, меняющие контекстную ситуацию. В качестве примера он приводит воздействие мерных звуков (стук колес, ритмическая музыка) на внутренний монолог человека.

Ю. Лотман разграничивает бинарные и тернарные системы культуры. Если "взрыв" в рамках тернарной системы сохраняет определенные ценности, перемещая их с периферии в центр системы, то в рамках нашей бинарной системы этого не происходит. Взрыв в этом случае охватывает все. "Характерная черта взрывных моментов в бинарных системах - их переживание себя как уникального, ни с чем не сравнимого момента во всей истории человечества" .

Особый статус визуального языка, а именно - киноязыка - также был предметом исследования Юрия Лотмана. Если в работе "Культура и взрыв" он говорит об искусстве как о наиболее разработанном пространстве воображаемой реальности, то в своих работах о кино он скорее говорит об ограничениях, накладываемых на этот вид реальности. Так, он отмечает, что кино знает только настоящее время. Разграничивая "текст, который может быть ложным" и "текст, который не может быть ложным", он говорит о фотографии как тексте наибольшей достоверности в общей системе текстов культуры начала XX века. Искусство кино движется в рамках открытий, призванных изгнать автоматизм такого рода. К примеру, такие советские режиссеры, как С. Эйзенштейн и др. в эпоху возникновения звукового кино отстаивали тезис о том, что сочетание зрительного и звукового образов должно быть не автоматическим, а мотивированным.

Еще одной особенностью кино, отмечаемой Ю. Лотманом, является подвижность точки зрения. Если в случае нарисованной картины позиция, избранная художником, остается неизменной, то в случае кино ситуация иная. Лотман говорит, что кино - единственный вид зрительного искусства, в котором точка зрения обладает подвижностью и поэтому получает важную роль в построении языка этого искусства.

Юрий Лотман сделал очень многое для развития коммуникативных идей на территории бывшего Советского Союза. Одним из недостатков, предлагаемых им построений, была ориентация на художественную коммуникацию. Значительно меньше внимания он уделял иным контекстам использования языка, принимая за универсальный механизм особенности именно художественных кодов.

В своем объемном труде «Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII - начало XIX века)» , увидевшем свет уже после смерти автора, Ю. Лотман рассматривает достаточно подробно различные варианты текста поведения, подходя к нему как к семиотическому феномену. Он начинает свое рассмотрение с тех иерархических систем, которые существовали в обществе и накладывали свои рамки на поведение. Первым в этом списке стоит понятие "чина". Ю.Лотман считал, что без службы нельзя было получить чина, и дворянин, не имевший чина, показался бы чем-то вроде белой вороны. Недоросль такой-то - это как раз человек, не имеющий чина. По чинам разносили блюда на званых обедах, и завершающие этот список люди могли увидеть лишь пустые тарелки. Чин пишущего и того, к кому он обращался, определял ритуал и форму письма. Чин определял не реальные, а как бы семиотические свойства человека - "его место в иерархии".

Следующим порядком, определяющим жизнь, была система орденов, введенная Петром I. Общий смысл проведенной Петром перемены состоял в том, что вместо награды-вещи появилась награда-знак. Если прежде награда состояла в том, что человека жаловали ценными предметами, то теперь он награждался знаком, имевшим лишь условную ценность в системе государственных отличий" , то есть перед нами проходит явная семиотизация действительности.

Это же касается и мундиров: "Все изменения мундиров подписывались лично императором, и у Павла, Александра I и Николая I, а также у брата Александра и Николая великого князя Константина Павловича эти занятия превратились в настоящую "мундироманию" . Еще одной иерархией была система знатности. Каждая из этих систем стремилась к автономному существованию, но ее одерживали. Так и система знатности: "По мере усиления независимости дворянства оно начало все более тяготиться двумя основными принципами петровской концепции службы: обязательностью ее и возможностью для недворянина становиться дворянином по чину и службе" , то есть вызывает неприятие как раз нарушение, автономного существования системы знатности, вытекающее из пересечения ее с государственной службой.

Ю. Лотман прослеживает не только образцы официального, государственного поведения, но и тексты частной жизни. Так, он обращает свое и наше внимание на явление "русского дендизма". Искусство дендизма, утверждает он, создает сложную систему собственной культуры, которая внешне проявляется в своеобразной "поэзии утонченного костюма". Костюм - внешний знак дендизма, однако совсем не его сущность. Что же попадает в суть дендизма? Именно наглость, прикрытая издевательской вежливостью, составляет основу поведения денди.

Рассматривая возможное пересечение поведения денди и политического либерализма в случае П. А. Чаадаева или кн. П. А. Вяземского, Ю. Лотман все же считает дендизм поведением, а не идеологией, поскольку он ограничен узкой сферой быта. Он называет и другие примеры подобного пересечения: "Именно эта двуликость сделалась характерной чертой странного симбиоза дендизма и петербургской бюрократии. Английские привычки бытового поведения, манеры стареющего денди, равно как и порядочность в границах николаевского режима, - таков будет путь Блудова и Дашкова. "Русского денди" Воронцова ждала судьба главнокомандующего Отдельным Кавказским корпусом, наместника Кавказа, генерал-фельдмаршала и светлейшего князя. У Чаадаева же - совсем другая судьба - официальное объявление сумасшедшим. Бунтарский байронизм Лермонтова будет уже не умещаться в границах дендизма, хотя, отраженный в зеркале Печорина, он обнаружит эту, уходящую в прошлое, родовую связь" .

Текст поведения очень часто строится по вербальным образцам: Примеры того, как люди конца XVIII - начала XIX века строят свое личное поведение, бытовую речь, в конечном счете свою жизненную судьбу по литературным и театральным образцам, весьма многочисленны. Это также является отражением сильной семиотизации жизни той эпохи. Причем тексты, которые сами подражали жизни (а это Гоголь, Толстой, Достоевский), не вызывали читательского подражания.

Следует отметить, что здесь перед нами строится в сильной степени системный мир. "Дворянский быт XVIII - начала XIX века строился как набор альтернативных возможностей ("служба - отставка", "жизнь в столице - жизнь в поместье", "Петербург - Москва", "служба военная - служба статская", "гвардия - армия" и пр.), каждая из которых подразумевала определенный тип поведения. Один и тот же человек вел себя в Петербурге не так, как в Москве, в полку не так, как в поместье, в дамском обществе не так, как в мужском, на походе не так, как в казарме, а на балу иначе, чем в "час пирушки холостой" (Пушкин).

Разные варианты коллективного поведения людей определяли биографии и стили поведения. Так, бой упрощал формы общения, отменяя общественную иерархию. "Где, кроме аустерлицкого поля, младший офицер мог увидеть плачущего императора? Кроме того, атомы общественной структуры оказывались в бою гораздо подвижнее на своих орбитах, чем в придавленной чиновничьим правопорядком общественной жизни. Тот "случай", который позволял миновать средние ступени общественной иерархии, перескочив снизу непосредственно на вершину и который в XVIII веке ассоциировался с постелью императрицы, в начале XIX века вызвал в сознании образ Бонапарта под Тулоном или на Аркольском мосту" .

Другим вариантом коллективного поведения является парад, и тут анализ Юрия Лотмана мы можем перенести на сегодняшнюю действительность. Он пишет, что парад был прямой противоположностью - он строго регламентировал поведение каждого человека, превращая его в безмолвный винтик огромной машины. Никакого места для вариативности в поведении единицы он не оставлял. Зато инициатива перемещается в центр, на личность командующего парадом. Анализируя ситуацию "Павел I на параде", Ю. Лотман пишет: "Прекрасное равносильно выполнению правил, а отклонение от норм, даже малейшее, воспринимается как эстетически безобразное и наказуемое в дисциплинарном порядке. Высший критерий красоты - "стройность", то есть способность различных людей двигаться единообразно, согласно заранее предписанным правилам. Стройность и красота движений интересует здесь знатока больше, чем сюжет. Вопрос: "Чем это кончится?" - и в балете, и на параде приобретает второстепенное значение".

Эта работа выросла из ранней работы Ю. Лотмана по бытовому поведению декабристов. Здесь снова проявляется в сильной степени системный характер данного исследования. "Показательно не только то, как мог себя вести декабрист, но и то, как он не мог себя вести, отвергая определенные варианты дворянского поведения его поры". Личный опыт офицеров сделал из декабристов людей действия: "Политические доктрины интересовали их, как правило (конечно, были и исключения - например, Н. Тургенев), не сами по себе, а как критерии для оценки и выбора определенных путей действия" .

Поведение декабристов строится на столкновении двух различных канонов. С одной стороны, они усвоили нормы европейской культуры, с другой, с ними было помещичье хозяйство, служба. Именно такая плюралистичность поведения, возможность выбора стилей поведения в зависимости от ситуации, двойственность, заключавшаяся в разграничении практического и идеологического, характеризовала русского передового человека начала XIX века. На этом фоне и происходила реализация текстов нового поведения. Прежде всего отменялось различие между устной и письменной речью: высокая упорядоченность, политическая терминологичность, синтаксическая завершенность письменной речи переносилась в устное употребление. Фамусов имел основание сказать, что Чацкий "говорит как пишет" .

Одним из объяснений отличного поведения этих людей, с нашей точки зрения, может быть элемент их раннего взросления, которое прошло в рамках иной культуры. Косвенным подтверждением этого может служить следующая характеристика. «Декабристы культивировали серьезность как норму поведения. Завалишин характерно подчеркивал, что он "был всегда серьезным" и даже в детстве "никогда не играл". Столь же отрицательным было отношение декабристов к культуре словесной игры как форме речевого поведения» .

Сильная семиотичность поведения декабристов заставила их с помощью единых правил порождать как вербальные, так и невербальные тексты. "Единство стиля" в поведении декабриста имело своеобразную особенность - общую "литературность" поведения романтиков, стремление все поступки рассматривать как знаковые. Это, с одной стороны, приводило к увеличению роли жестов в бытовом поведении. (Жест - действие или поступок, имеющий не столько практическую направленность, сколько некоторое значение; жест - всегда знак и символ. Поэтому всякое действие на сцене, включая и действие, имитирующее полную освобожденность от театральности, полную естественность - есть жест; значение его - замысел автора. И наоборот: жестовое поведение всегда в той или иной степени кажется театрализованным.) С этой точки зрения бытовое поведение декабриста представилось бы современному наблюдателю театральным, рассчитанным на зрителя.

Системный характер этого поведения меняет для Юрия Лотмана привычное соотношение между словом и делом. "Литературность" и "театральность" практического, будничного поведения приводила к перемещению привычных смысловых связей. В обычной жизни слово вызывает поступок: сказанное словами получает реальное завершение в действии. В жизненном поведении декабриста, как на сцене, порядок оказывается противоположным: поступок как практическое действие увеличивался Словом - его итогом, оценкой, раскрытием его символического смысла. То, что сделано, но осталось не названным в теоретической декламации, в записи историка или каком-либо еще тексте, - пропало для памяти потомства и как бы не существует. В жизни слово существует, если влечет за собой действие, - в воззрениях декабриста поступок существует, если увенчивается Словом.

Системность же требовала соотношения образцов поведения с образцами, заданными контекстом. Юрий Лотман строит следующую иерархию: жест - поступок - поведенческий текст. Если жест и поступок получали смысл, соотносясь со словом, то любая цепь поступков становилась текстом (приобретала значение), если ее можно было прояснить связью с определенным литературным сюжетом. Гибель Цезаря и подвиг Катона, пророк, обличающий и проповедующий, Тиртей, Оссиан или Баян, поющие перед воинами накануне битвы (последний сюжет был создан Нарежным), Гектор, уходящий на бой и прощающийся с Андромахой, - таковы были сюжеты, которые придавали смысл той или иной цепочке бытовых поступков. Такой подход подразумевал "укрупнение" всего поведения, распределение между реальными знакомыми типовых литературных масок, идеализацию места и пространства действия (реальное пространство осмыслялось через литературное). То есть мир символический здесь задавал границы и нормы мира реального, даже превалируя над ними.

И последняя особенность того периода: этот тип поведения входил во все виды человеческого поведения и отношений. "Если для последующих этапов общественного движения будут типичны разрывы дружбы, любви, многолетних привязанностей по соображениям идеологии и политики, то для декабристов характерно, что сама политическая организация облекается в формы непосредственно человеческой близости, дружбы, привязанности к человеку, а не только к его убеждениям. Все участники политической жизни были включены и в какие-либо прочные внеполитические связи. Они были родственниками, однополчанами, товарищами по учебным заведениям, участвовали в одних сражениях или просто оказывались близкими знакомыми" . Интересно, что они ощущали значимость своего поведения для истории: "Чувство политической значимости всего своего поведения заменилось в Сибири, в эпоху, когда историзм стал ведущей идеей времени, чувством значимости исторической" .

Обратим теперь внимание на некоторые другие семиотические. идеи Юрия Лотмана. Выделив в качестве двух базовых семиотических сфер сигнификацию и коммуникацию, У. Эко (Eco U. A theory of semiotics. Bloomington-London, 1976) оставил вне внимания третью сферу - динамику, под которой следует понимать законы смены моделей сигнификации и коммуникации как в одно время, так и в разные исторические периоды. Это не просто диахронический аспект, поскольку в динамике получает освещение также соотношение и взаимозависимость разных систем сигнификации и коммуникации в одном синхроническом срезе. В качестве примера можно привести сопоставление освещения одного и того же события разными каналами массовой коммуникации (радио, ТВ, печать), отображение его в литературе, перенос данного сюжета в кинотекст и под. Это как бы проблема семиотического перевода, проблема семиотической трансформации, когда имеет место сохранение одних структурных элементов при изменении других.

Свою концепцию динамического аспекта семиотики Ю. Лотман предлагает в работе "Культура и взрыв". "Язык - это код плюс его история", - пишет он, отвергая уже ставшее традиционным структуралистское рассмотрение языка только как кода .

Подобные динамические аспекты всегда были в поле внимания русского формализма.

Впервые основные идеи своей концепции Ю. Лотман предложил в препринте "Культура как коллективный интеллект и проблемы искусственного разума". Здесь он подчеркивал значимость многообразия индивидуальностей для общества, поскольку наличие разных людей позволяет предлагать не одно решение, а разные варианты его, что особенно важно в ситуации неопределенности, в которых живет человеческое общество. В те годы эти слова звучали особенно необычно в условиях принципиального занижения индивидуального, личностного начала, характерного для тоталитарного общества.

Следует подчеркнуть, что с именем Ю. Лотмана связан не только интеллектуальный багаж. Лотман воссоздавал климат культуры, статус гуманитария, утерянный за десятилетия триумфального правления советской власти. Тартуский университет в те годы был островком интеллектуальных еретиков всего бывшего Советского Союза, и место главы этой школы по праву занимал профессор Лотман. Я вспоминаю, как в семидесятые годы присутствовал на одном из Тартуских семинаров по изучению вторичных моделирующих систем (так тогда перефразировалась семиотика). И мне хорошо запомнилось одно непосредственное ощущение того времени: если бы Ю. Лотман набирал в тот момент себе рабов, я бы без промедления вступил в их число. Таков был профессор Лотман в восприятии аспиранта семидесятых.

В последней книге Лотман описывает культуру как целостный механизм. В ее сущности он видит динамический элемент двух видов - эволюцию и взрыв. Каждая новая школа, каждое новое направление - это взрыв, поскольку он не был предсказуем. Поэтому явления культуры признаются авторскими в отличие от технического мира, где из-за эволюционного характера изменений авторство не столь значимо. "Дело в том, что творчество даже плохой певички - личное по своей природе, - пишет Ю. Лотман. - Творчество даже хорошего инженера как бы растворяется в общем анонимном потоке техники. Если бы мост провалился, фамилию инженера, наверное, запомнили, потому что это было бы недюжинное событие. Хороший мост растворяется в общем потоке уровня техники" .

Здесь Ю. Лотман возвращается к идее деавтоматизации, характерной для структуры литературного произведения, которое характеризуется неоднозначностью. "Художественный текст не имеет одного решения", поэтому бессмысленно говорить, что эту симфонию я уже слышал, хотя возможно, эту задачу я уже решил" .

В каждый момент времени любое общество имеет свои модели сигнификации и свои модели коммуникации, признавая одни из них более центральными, другие относя к периферии. Это сходно с проблемой признания, что есть правда, что есть ложь, о чем писал в свое время М. Фуко. Общество борется за то, чтобы признать те или иные тексты более правильными, нужными. Одни из них начинают вытеснять другие, осуществляя это за счет внимания критики, внесения в списки для обязательного чтения в школе и в университете-и т. п. С этой точки зрения становится семиотической и проблема импичмента - Никсон или Ельцин начинают рассматриваться как деятели, которые не могут находиться на посту президента, поскольку они ведут себя не так, как это следует по образцу.

З. Фрейд в общем-то строил свои рассуждения в близкой области, когда занимался вопросами вытеснения, сублимации, обмолвок и т. д. , имеющих место опять-таки из-за их несоответствия правильному образцу с точки зрения субъекта.

Близкую проблему мы видим сегодня и в том, когда кинотекст на телеэкране вытесняет книжный текст в руках человека. Здесь соответствие уже лежит не в области эквивалентности реальности, а скорее в образе идеализированной реальности. Именно ему кинотекст удовлетворяет в большей степени. Он и более референтен, поскольку герой кино обладает массой деталей, которые еще следует домыслить в случае книги. В общем, это более коммерческое искусство, которое, как отмечает Лотман, всегда побеждает реальное.

Настоящее искусство - это проявление непредсказуемого. Многие страницы "Культуры и взрыва" рассматривают феномен нормального/ненормального поведения. В этом плане представляется предсказуемым поведение и умного, и дурака, но вот статус сумасшедшего позволяет любые откровения. Поэтому в прошлом в число сражающихся попадали такие отклоняющиеся от нормировок воины, своим непонятным поведением они сбивали с толку противника. В советской истории в роли таких носителей ненормированного поведения выступали диссиденты, действия которых совершенно не совпадали с образцами поведения, принятого в данном обществе. Они говорили, когда следовало молчать, и молчали, когда следовало говорить.

В сферу непредсказуемого Ю. Лотман включает и моду. Он говорит, что аудитория должна не понимать моду и возмущаться ею. В аспекте непредсказуемости Ю. Лотман видит и различие поведения человека и животного: поведение животного ритуально, поведение человека тяготеет к изобретению нового, непредсказуемого для противников. С точки зрения человека животному приписывается глупость, с точки зрения животного, человеку - бесчестность (неподчинение правилам).

В другой своей работе Ю. Лотман связывает появление письменности с этим моментом непредсказуемости: «для того чтобы письменность сделалась необходимой, требуются нестабильность исторических условий, динамизм и непредсказуемость обстоятельств и потребность в разнообразных семиотических переводах, возникающая при частых и длительных контактах с иноэтнической средой» .

Свои рассуждения Ю. Лотман завершает сопоставлением бинарных и тернарных систем, первые, как он считает, характерны для славянского мира, вторые - для западного. Взрыв в рамках тернарной системы не уничтожает всего существующего. В бинарных системах взрыв охватывает все. Характерная черта взрывных моментов в бинарных системах - их переживание себя как уникального, ни с чем не сравнимого момента во всей истории человечества. Современную жизнь в странах СНГ Лотман видит как попытку перехода с бинарной системы на тернарную. При этом он считает, что возникший порядок не станет копией западного, ибо "история не знает повторений. Она любит новые, непредсказуемые дороги".

Связывая явления культуры со взрывными процессами, как нам представляется, Ю. Лотман несколько утрирует реальную ситуацию, преднамеренно огрубляет ее. В противовес этому следует подчеркнуть, что культура скорее зиждется на предсказуемом непредсказуемом, в противном случае мы бы постепенно пришли к полному хаосу, однако перед нами даже в непредсказуемом наличествует элемент порядка.

Сфера непредсказуемого гораздо шире сферы предсказуемого, однако из-за своей неструктурированности мы не можем ощутить ее как единую модель. Часто при этом и эта сфера находится в рамках разрешенного поведения. Так, текст все время строится на элементе непредсказуемого, поскольку в него вводится деавтоматизация. Определенный элемент непредсказуемости заложен и в элементарном бытовом разговоре. То есть непредсказуемость должна стать таким же объектом семиотического изучения, каким стало предсказуемое для лингвистики. Грамматика представляет собой канонизацию предсказуемого. Непредсказуемое и предсказуемое могут соотноситься друг с другом по аналогии дискурс/текст, где дискурс включает в себя социальный, а текст лингвистический - аспект одного и того же явления.

Реально работа науки характеризуется расширением сферы предсказуемого и сужением сферы непредсказуемого. "То что дано и что кажется неиспытанному исследователю содержанием, то разрешается в тем более сложную систему форм и напластований форм, чем глубже он вникает в это содержание. Таков прогресс науки, разрешающий каждое содержание в систему форм и каждый "предмет" - в систему отношений, таков же прогресс поэзии. Мера содержания, наполняющего данную форму, есть определение уровня до которого проник наш анализ", - писал еще в 1923 г. Г. Шпет . В целом же сфера непредсказуемого, подобно областям, связанным с психоанализом, должна получить освещение в семиотике. Перед нами единая сфера человеческой ментальности. Усиленное исследовательское внимание к этому аспекту одновременно даст ответ и на многие другие вопросы семиотического структурирования общества, человека и литературы.

В заключение отметим, что некоторые идеи Юрия Лотмама являются чуть ли не дословными формулировками тех или иных положений, входящих в базисный фон паблик рилейшнз. Приведем некоторые из них.

1.Категория авторитетности, ее степени и ее источников играет в русской культуре первостепенную роль. Таким образом, центр внимания переносится с того, "что" сказано, на то, "кем" сказано, и от кого этот последний получил полномочия на подобное высказывание ;

2.Критика классицизма как "века позы" совсем не означает отказа от жеста - просто сдвигается область значимого: ритуализация, семиотическое содержание перемещаются в те сферы поведения, которые прежде воспринимались как пол ностью внезнаковые. Простая одежда, небрежная поза, трогательное движение, демонстративный отказ от знаковости, субъективное отрицание жеста делаются носителями основных культурных значений, т. е. превращаются в жесты;

3.Жизнь символа в культуре приобретает активный характер только тогда, когда он перемещается на исходное чуждое ему место;

4.Любой кинематограф создает свой мир, свое пространство, которое населяет своими людьми. Но тут вступает в силу внушающая природа зрения. Если я это слышу, то я вполне допускаю, что сведения могут быть ложными. Иное дело, если я нечто сам вижу;

5.Мода всегда семиотична. Включение в моду - непрерывный процесс превращения незначимого в значимое. Семиотичность моды проявляется, в частности, в том, что она всегда подразумевает наблюдателя. Говорящий на языке моды - создатель новой информации, неожиданной для аудитории и непонятной ей. Аудитория должна не понимать моду и возмущаться ею. В этом - триумф моды. . . . Вне шокированной публики мода теряет свой смысл;

6.Ни одна культура не может удовлетвориться одним языком. Минимальную систему образует набор из двух параллельных знаков, - например, словесного и изобразительного. В дальнейшем динамика любой культуры включает в себя умножение набора семиотических коммуникаций.

Здесь выбрано только несколько высказываний, реально же число их не имеет конца, поскольку Юрий Лотман глубоко анализировал явления культуры как коммуникативный процесс. Именно это позволило ему по-новому взглянуть как на русскую литературу, так и на русскую историю.

Заключение

В основе московской лингвистической традиции лежали методы структурной лингвистики, кибернетики и информатики (в частности, поэтому одним из основных стало понятие вторичной моделирующей системы). Для Ю.М.Лотмана ключевым стало понятие текста (прежде всего художественного), которое он распространил на описание культуры в целом.

Для начального этапа работы Московско-Тартуской школы было характерно чрезвычайное разнообразие охватываемой тематики, при этом было широко представлено исследование «простых» систем: дорожных знаков, карточных игр, гаданий и т.д. Постепенно, однако, интересы членов школы сместились к «сложным» знаковым системам: мифологии, фольклору, литературе и искусству. Основной понятийной категорией, используемой в этих исследованиях, был текст. К семиотическому анализу текстов в самом широком смысле слова относятся, например, исследования основного мифа (Вяч.Вс.Иванов, В.Н.Топоров), фольклорных и авторских текстов (М.И.Лекомцева, Т.М.Николаева, Т.В.Цивьян и др.). Другое направление, связанное с этим понятием, представлено в работах М.Ю.Лотмана. В этом случае речь идет о тексте культуры, а само понятие культуры становится центральным, фактически вытесняя понятие языка.

Культура понимается как знаковая система, по существу являющаяся посредником между человеком и окружающим миром. Она выполняет функцию отбора и структурирования информации о внешнем мире. Соответственно, различные культуры могут по-разному производить такой отбор и структурирование.

В современной российской семиотике преобладает именно эта традиция, однако с активным использованием лингвистических методов. Так, можно говорить о семиотике истории и культуры, основанной на лингвистических принципах (Т.М.Николаева, Ю.С.Степанов, Н.И.Толстой, В.Н.Топоров, Б.А.Успенский и др.).

Особый интерес представляют рефлексия по поводу Московско-Тартуской семиотической школы и осмысление ее как особого культурного и даже семиотического феномена. Основная масса публикаций (в том числе чисто мемуарного характера) приходится на конец 1980-х и 1990-е годы. Среди различных описаний и интерпретаций Московско-Тартуской школы можно выделить статью Б.А.Успенского К проблеме генезиса Тартуско-московской семиотической школы (впервые опубликована в Трудах по знаковым системам в 1987), основные положения которой, по-видимому, общепризнаны. Наиболее же дискуссионной оказалась статья Б.М.Гаспарова Тартуская школа 1960-х годов как семиотический феномен . Она была впервые опубликована в Wiener Slawistischer Almanach в 1989 и вызвала целый ряд откликов. Гаспаров рассматривает школу как целостное явление (он практически не упоминает имен), для которого характерна западническая ориентация, герметизм, эзотеризм и подчеркнутая усложненность языка, утопизм, своего рода внутренняя культурная эмиграция из советского идеологического пространства.

Список использованной литературы.

1. Лотман Ю. М. Культура и взрыв. М. , 1992.

2. Ю. М. Лотман и Тартуско-Московская школа, М., 1994

3. Лотман Ю. М. Феномен культуры // Семиотика культуры. Труды по

знаковым системам. Вып. X. Уч. зап. Тарт. ун-та, вып. 463. Тарту, 1978.

4. Лотман Ю. М. Несколько мыслей о типологии культур // Языки культуры

и проблемы переводимости. М. , 1987

5. Ю.Лотман. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского

дворянства (XVIII - начало XIX века)

6. Лотман Ю. М. Культуры и взрыв. М. , 1992

7. Лотман ЮМ. Тезисы к семиотике русской культуры // Ю. М. Лотман и

тартуско-московская семиотическая школа. Тарт. ун-та. Вып. 308. Тарту,

8. Лотман ЮМ. Культура как коллективный интеллект и проблемы

искусственного разума. Предварительная публикация. М. , 1977.

9. Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М. , 1970.

10. Лотман Ю. М. Каноническое искусство как информационный парадокс //

Проблемы канона в древнем и средневековом искусстве Азии и Африки.

11. Лотман ЮМ. О двух моделях коммуникации в системе культуры // Труды

по знаковым системам. Вып. VI.

13. Б.А. Успенский Предварение для читателей «НЛО» к семиотическим

посланиям А.Н.Колмогорова // Новое литературное обозрение № 24, 1997

14. Успенский Б. А. К проблеме генезиса тартуско-московской семиотической

школы // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М. ,

15. Шпeт Г. Эстетические фрагменты, II. Пг. , 1923

16. Якобсон Р. Лингвистика и поэтика // Структурализм: "за" и "против". М. ,


Б.А. Успенский Предварение для читателей «НЛО» к семиотическим посланиям А.Н.Колмогорова // Новое литературное обозрение № 24, 1997.

Ю. М. Лотман и ТМШ, М., 1994, С.270 - 275

Успенский Б. А. К проблеме генезиса тартуско-московской семиотической школы // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М. , 1994. С. 268

Там же. С.189

Лотман Ю. М. Несколько мыслей о типологии культур // Языки культуры и проблемы переводимости. М. , 1987. С. 11

Шпeт Г. Эстетические фрагменты, II. Пг. , 1923, - С. 101

Лотман ЮМ. Тезисы к семиотике русской культуры // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. С. 407

Тартуско-московская школа - направление в отечественной семиотике, лингвистике, литературоведении, культурологии. Тартуско-московская школа возникла в начале 1960-х гг. в процессе объединения двух исследовательских групп - преподавателей и студентов кафедры русской литературы университета города Тарту (Эстония) (Б. Ф. Егоров, Ю. М. Лотман, 3. Г. Минц, А. И. Чернов и др.) и группы московских лингвистов и филологов (Б. А. Успенский, В. Н. Топоров, Вяч. Вс. Иванов, Ю. К. Лекомцев и др.). Основой для объединения был интерес ученых к проблематике строения и функционирования знаковых систем в художественном тексте и человеческом сообществе. Результатом деятельности школы, вдохновителем которой был Ю. М. Лотман, стала организация регулярных конференций (летних школ) и издание сборников научных трудов по проблемам знаковых («вторичных моделирующих» - внутренний термин Тартуско-московской школы) систем, первичная моделирующая система, как известно, - язык, так как он как материал литературы структурирован, семантически обусловлен.

Б. А. Успенский в работе «К проблеме генезиса Тартуско-московской семиотической школы» (1981) пишет: «Тартуско-московская школа объединяет представителей двух городов - Москвы и Тарту. Это не просто личное объединение, как, например, в случае львовско-варшавской школы. Это объединение двух культурных традиций, двух направлений филологической мысли. Мы, москвичи, как правило, лингвисты, и пришли к семиотике от лингвистики. В дальнейшем некоторые из нас более или менее специально занялись литературой, но лингвистическая платформа, лингвистические интересы всегда оставались на первом месте. Мы смотрели на мир глазами лингвиста. Ю. М. Лотман и 3. Г. Минц - литературоведы, которые пришли к тем же проблемам, так сказать, с другой стороны. Если москвичи - лингвисты, в какой-то мере занявшиеся литературоведением, то представители тартуской группы - литературоведы, в какой-то мере занявшиеся лингвистикой. Это различие в культурной платформе на первых порах очень чувствовалось, но оно оказалось и очень плодотворным - обе стороны взаимно обогащали, заражали друг друга своими интересами. Так, в частности, встреча с литературоведением определила интерес москвичей-лингвистов к тексту и к культурному контексту, то есть к условиям функционирования текста. Между тем встреча с лингвистами определила интерес литературоведов к языку как к генератору текстов, механизму их порождения.

Само различие эго - совсем не случайно и основано на достаточно старых и устойчивых традициях. Для того, чтобы понять это различие, надо иметь в виду, что Ю. М. Лотман и 3. Г. Минц - по происхождению и культурному воспитанию ленинградцы: они принадлежат ленинградской культурной традиции. Различная ориентация петербургской и московской научных школ имеет давнюю традицию: Фортунатов в Москве - Веселовский в Петербурге. Дурново, Трубецкой, Якобсон, Шахматов связаны с Москвой и московской научной традицией. Одновременно традиционен был низкий уровень московского литературоведения, выразителями которого были Стороженко и Алексей Веселовский. Андрей Белый вспоминал: “Характерно, что на протяжении 20 лет весьма часто посещая сторожен- ковские воскресники, прислушиваясь к разговорам «великих», я ни разу не слыхал упоминаний о бытии Потебни, Александра Веселовского, трудов Кирпичникова”» (7, с. 265-266).

Ю. М. Лотман в «Зимних заметках о летних школах» (1990) отмечал, что принципы Летней школы были не равны принципам конференции или симпозиума. Ученые собирались и определенный период жили вместе. Летняя школа - цепь разговоров, их центры - залы заседаний, где задавались темы, определялись точки зрения и лагери, а обсуждения продолжались в разных местах и формах. Главное - непосредственность в работе: участники школ не считали себя носителями законченных знаний, а понятие школы предполагало открытость и постоянное взаимное обогащение (2, с. 295).

Методически Тартуско-московская школа опиралась на традиции отечественной структурной лингвистики и филологии (II. Г. Богатырев, В. М. Жирмунский, В. Я. Пропп), а также на современные зарубежные работы по структурно-семиотическому анализу (применение математического моделирования, статистических методов, элементов теории информации). Взяв за основу предложенный еще Ф. де Соссюром тезис о структурном единстве всех языков, представители Тартуско-московской школы на уровне прикладных исследований попытались выявить структурные элементы и принципы их применения в локальных знаковых системах и группах текстов. Текст стал центральным объектом анализа и понимался как последовательность знаков, определенная нормами языка, анализировался с позиций семиотики.

П. Тороп в статье «Тартуская школа как школа» (1992) писал: «На этом фоне любопытны полярности в рецепции тартуской школы. Официозная критика видела недостатки, и не только в антиисторизме, формализме и т.п., но и во влиянии Запада: французского структурализма или гуссер- лианства, неокантианства и семантической философии. Более профессиональная критика, наоборот, указывала на полную противоположность французского структурализма и тартуской школы, утверждая, что в Тарту занимаются не философскими спекуляциями, а эмпирическими исследованиями.

Не пытаясь подробнее вникать в особенности рецепции тартуской школы, мы хотели бы еще раз подчеркнуть, что для самосознания участников тартуской школы важнее своего места в современных научных направлениях было ощущение взаимосвязи с предшественниками, ощущение прерванности линий естественного развития отечественной науки и желание восстановить единство времен. Так что, с точки зрения преемственности, ее действительно можно назвать тартуско-московской или тартуско- ленинградско-московской школой» (5, с. 6). Здесь имеется в виду связь с традициями русской филологии, и в частности ОПОЯ За и Московского лингвистического кружка.

Б. Л. Успенский в статье «К проблеме генезиса Тартуско-московской семиотической школы» отмечал: «Традиционное различие филологических школ явно обозначилось в начале XX века. В Москве образовался Московский лингвистический кружок (его преемником в дальнейшем становится Пражский лингвистический кружок, сыгравший столь значительную роль в развитии современной лингвистики), в Петрограде-Ленин- граде функционирует ОПОЯЗ. Опять-таки члены Московского лингвистического кружка (как в дальнейшем и члены Пражского лингвистического кружка) могут заниматься и литературой, но делают это как лингвисты, с лингвистических позиций. Вместе с тем члены ОПОЯЗа могли заниматься языком, но поэтическим языком, с литературоведческих позиций. Различие, как видим, примерно то же, что и у представителей тартуской и московской группировки. <...> ...в Ленинграде при относительно слабой лингвистике было блестящее литературоведение. Эйхенбаум, Жирмунский, Томашевский, Пумпянский, Бахтин, Фрейденберг, Пропп, Тынянов, Гуковский - вот только некоторые имена, но за каждым, в сущности, стоит целое направление теоретической мысли. Этот расцвет литературоведения продолжался до начала 1950-х годов. Блокада, а затем некоторые последующие события нанесли ленинградскому литературоведению если не невосполнимый, то пока еще не восполненный ущерб.

Между тем московские представители Тартуско-московской школы столь же непосредственно связаны с традицией Московского лингвистического кружка. Одновременно историческое положение филологической науки в Тартуском университете делало его естественным местом “научных контактов” обеих школ. Москвич профессор А. С. Кайсаров и петербуржец проф. П. А. Висковатов как бы символизируют “срединное положение” создававшейся здесь традиции, а работа в Тарту Бодуэна де Куртенэ может рассматриваться как историческое предвестие тартуской семиотики.

Необходимо подчеркнуть в этой связи, что речь идет не только об истоках той или иной культурной традиции, но о непосредственной преемственности. Так, Ю. М. Лотман учился у Гуковского, Жирмунского, Проппа. Вместе с тем, мы непосредственно общались с Р. О. Якобсоном, П. Г. Богатыревым, М. М. Бахтиным. П. Г. Богатырев до самой своей смерти был непременным участником наших конференций и занятий. Р. О. Якобсон принимал участие в одной из тартуских летних школ (в 1966 году - мы справляли его 70-летие) и пристально следил за нашими занятиями. М. М. Бахтин не мог принимать участия в наших встречах (у него не было ноги, и он был практически немобилен), но живо интересовался нашими работами. Все они оказали на нас большое влияние и служили как бы связующим звеном между нами и нашими предшественниками. Итак,

Тартуско-московская семиотическая школа объединяет две традиции - московскую лингвистическую и ленинградскую литературоведческую, которые взаимно обогащают друг друга (выделено нами. - Авт.). Этот симбиоз традиций оказался чрезвычайно плодотворным для каждой стороны. Если правомерно вообще говорить о некотором успехе данного направления, то он в значительной мере обусловлен этим сочетанием» (7, с. 266-268).

В Тартуском университете на кафедре русской литературы к этому времени сложился активный научный коллектив (создателем его был Б. Ф. Егоров, участниками - К). М. Лотман, 3. Г. Минц, И. А. Чернов и группа студенческой молодежи), интересовавшийся методами анализа поэтического текста, а также исследованием идеологических моделей культуры. В 1960/61 учебном году Ю. М. Лотман начал читать курс лекций по структурной поэтике. Чтение курса продолжилось в последующие годы, и в 1962 г. в печать была сдана книга «Лекции по структуральной поэтике», которая вышла в 1964 г. и стала первым выпуском «Трудов по знаковым системам».

«Лекции по структуральной поэтике» (1964) Ю. М. Лотмана стали основой для формирования исследования различных семиотических систем, то есть языков искусств. Он показал, что стремление перейти от наблюдения отдельных феноменов и их описания к анализу систем, утвердившееся в «точных» науках, все более проникает в естественные и гуманитарные. Структуральный подход используется не только в процессе анализа языка, но и различных типов текста. Особенность структурного изучения текста состоит в том, что оно подразумевает не рассмотрение отдельных элементов в их изолированности или механической соединенности, а определение соотношения элементов между собой и отношения их к структурному целому. Оно неотделимо от изучения функциональной природы системы и ее частей. При этом изучаются функции и отношения элементов, а структура рассматривается как некоторая материальная данность.

На более высоком уровне абстрагирования изучается природа отношений между элементами в абстракции от их материальной реализации, а сама структура предстает в качестве определенной системы отношений: «Изучение стиха как структуры подразумевает создание единой методологии для рассмотрения всех сторон поэтического произведения в их единстве. На смену искусственно противопоставляемым (или разделяемым) “идейному анализу” и “анализу формы” должно прийти исследование художественной природы литературного творчества, исходящее из органической связи всех сторон изучаемого явления» (3, с. 24).

Литература и искусство рассматривались как знаковые системы, то есть семиотически. Говоря о знаке в искусстве, Ю. М. Лотман подчеркивал, что обозначаемое (содержание) передается всей моделирующей структурой произведения, то есть текст становится знаком, а составляющие текст единицы - слова, которые в языке выступают как самостоятельные знаки, - в поэзии (в литературе вообще) становятся элементами знака. Это справедливо не только применительно к литературе, но весьма отчетливо выступает при сравнении идеографического письма и живописи. Иерархия уровней языка предстает в поэзии в значительно усложненном виде. Слово в языке может выступать в поэзии как элемент знака, может быть и самостоятельным знаком, звук часто выступает в качестве самостоятельного смыслоносителя, равного слову. В отличие от знаковых систем языкового типа раздельное изучение плана содержания и плана выражения в искусстве невозможно.

По мнению Ю. М. Лотмана, эстетическое восприятие прозы оказалось возможным лишь на фоне поэтической культуры. Проза - явление более позднее, чем поэзия, возникшее в эпоху более зрелого эстетического сознания. Именно потому, что проза эстетически вторична по отношению к поэзии и воспринимается на ее фоне, писатель может смело сближать стиль прозаического повествования с разговорной речью, не боясь, что читатель утратит чувство того, что имеет дело не с действительностью, а с ее воссозданием. Таким образом, несмотря на кажущуюся простоту и близость к обычной речи, проза эстетически сложнее поэзии, ее простота вторична.

Следующим этапом является вытеснение поэзии прозой. Она стремится стать синонимом понятия литературы и проектируется на два фона: поэзию предшествующего периода - по принципу контраста - и «обычную» нехудожественную речь в качестве предела, к которому стремится (не сливаясь с ней) структура литературного произведения. В дальнейшем поэзия и проза выступают как две самостоятельные, но коррелирующие художественные системы. «Рассматривая природу семиотических структур, - пишет Ю. М. Лотман, - можно сделать одно наблюдение: сложность структуры находится в прямо пропорциональной зависимости от сложности передаваемой информации. Усложнение характера информации неизбежно приводит и к усложнению используемой для ее передачи семиотической системы. <...> Поэтическая речь представляет собой структуру большой сложности. Она значительно усложнена по отношению к естественному языку. И если бы объем информации, содержащийся в поэтической (стихотворной или прозаической - в данном случае не имеет значения) и обычной речи, был одинаковым, художественная речь потеряла бы право на существование и, бесспорно, отмерла бы. Но дело обстоит иначе: усложненная художественная структура, создаваемая из материала языка, позволяет передавать такой объем информации, который совершенно недоступен для передачи средствами элементарной собственно языковой структуры. Из этого вытекает, что данная информация (содержание) не может ни существовать, ни быть передана вне данной структуры» (3, с. 85).

Стихотворение - сложно построенный смысл: входя в состав единой целостной структуры, значащие элементы языка (в первую очередь семантические) оказываются связанными сложной системой соотношений, со- и противопоставлений, невозможных в обычной языковой конструкции. Это придает и каждому элементу в отдельности, и всей конструкции в целом совершенно особую семантическую нагрузку. Слова, предложения и высказывания, которые в грамматической структуре находятся в разных, лишенных черт сходства и, следовательно, несопоставимых позициях, в художественной структуре оказываются сопоставимыми и противопоставимыми в позициях тождества и антитезы, и это раскрывает в них неожиданное, вне стиха невозможное, новую семантику. Семантическую нагрузку получают элементы, не имеющие ее в обычной языковой структуре.

Основой построения текста Ю. М. Лотман считал рекуррентные, или возвращающиеся, отношения: «Художественная конструкция строится как протяженная в пространстве - она требует постоянного возврата к, казалось бы, уже выполнившему информационную роль тексту, сопоставления его с дальнейшем текстом. При этом в процессе подобного сопоставления и старый текст раскрывается по-новому, выявляя скрытое прежде семантическое содержание. Универсальным структурным принципом поэтического произведения является принцип возвращения. Он придает языку, построенному как художественный текст, не свойственную ему обычно пространственную протяженность и составляет основу собственно художественной структуры» (3, с. 89). Рекурренцию поддерживает ритмичность стиха - «цикличное повторение разных элементов в одинаковых позициях с тем, чтобы приравнять неравное и раскрыть сходство в различном, или повторение одинакового с тем, чтобы раскрыть мнимый характер этой одинаковости, установить отличие в сходном. Ритм в стихе является смыслоразличающим элементом» (3, с. 92).

Рифма, по Ю. М. Лотману, - тоже повтор, она возвращает читателя к предшествующему тексту. «Причем надо подчеркнуть, что подобное “возвращение” оживляет в сознании не только созвучие, но и значение первого из рифмующихся слов. Происходит нечто, глубоко отличное от обычного языкового процесса передачи значений: вместо последовательной во времени цепочки сигналов, служащих цели передачи определенной информации, - сложно построенный сигнал, имеющий пространственную природу, - возвращение к уже воспринятому. При этом оказывается, что уже раз воспринятые по общим законам языковых значений ряды словесных сигналов и отдельные слова (в данном случае - рифмы) при втором (не линейно-языковом, а структурно-художественном) восприятии получают новый смысл. Два слова, которые как явления языка находятся вне всех видов связей - грамматических и семантических, - в поэзии оказываются соединенными в конструктную пару» (3, с. 98-99).

По К). М. Лотману, художественное произведение не исчерпывается текстом («материальной частью» в изобразительных искусствах). Оно представляет собой отношение текстовых и внетекстовых систем. Без учета соотнесенности с внетекстовой частью само определение того, что в тексте является структурно активным элементом (приемом), а что им не является, невозможно. К внетекстовой части он относил индивидуально-субъективное и объективно-историческое развитие, то есть какие-то элементы реальности, внутреннего опыта художника, читателя.

В процессе анализа художественного произведения использовался принцип оппозиций, хорошо отработанный в лингвистике. Ю. М. Лотман считал, что оппозиции - это и структурная основа поэтического и вообще художественного текста. “Связанность” слова в поэтическом тексте выражается в том, что слово оказывается соотнесенным с другими словами, поставленным в параллельное положение к ним. Если контекстные связи определяются механизмом грамматического соединения слов в синтагмы, то механизмом поэтического языка будет параллелизм. Разные слова оказываются в положении эквивалентности, благодаря чему между ними возникает сложная семантическая соотнесенность, выделение общего семантического ядра (в обычном языке невыраженного) и контрастной пары дифференцирующих семантических признаков» (3, с. 156).

Ю. М. Лотман проанализировал все уровни организации поэтического текста: лексический, морфологический, грамматический, фонетический, показал, что система грамматических отношений составляет важный уровень поэтической структуры, она органически связана со всей конструкцией и не может быть понята вне ее. Стихотворный текст представляет собой мелодическое, семантическое единство. Стих представляет собой не только ритмико-интонационное, но и смысловое единство. «Слово представляет собой постоянный для данного языка знак с твердо определенной формой обозначающего и определенным семантическим наполнением. Вместе с тем слово составлено из элементов, также постоянных, имеющих определенное значение и могущих быть перечисленными в сравнительно не столь уж обширном списке. Обычные словари и грамматики их нам и дают. Приравнивая стих к слову, следует иметь в виду, что это “слово” - окказиональное» (3, с. 184).

Проблема композиции в стихотворении складывается, но мнению Ю. М. Лотмана, из двух составляющих: композиции стихов в строфе и композиции строф в художественном целом. Если стихотворение не разбито на строфы, то текст его можно рассматривать как одну строфу, с разной степенью внутренней упорядоченности. Строфа представляет собой конструкцию, построенную на сопоставлении хотя бы двух стиховых единиц. Строфа - смысловая конструкция: «Если каждый стих представляет собой некую интеграцию смыслов, семантическое целое, то строфа - со-противопоставление этих элементарных семантических единиц стиха и создание более высокого уровня знаковой структуры» (3, с. 190).

Говоря о поэтическом сюжете, Ю. М. Лотман подчеркивает: «Сюжет в прозе возникает как последовательность повествовательных эпизодов... <...> Сюжетное движение поэтического текста строится иначе. В основе лежат сюжетные единицы низшего порядка, сопоставление и противопоставление которых составляет эпизод. В связи с этим следует отметить, что противопоставление сюжетной и так называемой бессюжетной поэзии отнюдь не столь абсолютно, как это кажется. И “бессюжетный” отрезок текста представляет собой, как мы убедились, сложную семантическую структуру. Любому “бессюжетному” поэтическому тексту свойственно определенное смысловое движение. Разница между “бессюжетной” и сюжетной поэзией весьма относительна.

Сопоставление элементарных сюжетных единиц составляет поэтический эпизод. Эпизоды, в свою очередь, складываются в сюжет. Однако каждый эпизод и их общее соединение в сюжет строятся иначе, чем в прозе: они повторяют поэтический принцип со-противопоставления. По мере укрупнения сюжетных единиц начинает проявляться “прозаическая” независимость планов содержания и выражения, и на авансцену выступает игра элементов содержания. Планы никогда не получают свойственной прозе известной независимости. Причем происходит взаимодействие не только между элементами одного уровня. Чисто поэтические элементы низшего ряда оказываются соотнесенными с сюжетными элементами высокого уровня, оживляя поэтическое их восприятие. Элементы поэтического сюжета не следуют друг за другом, а взаимодействуют, составляя единую сложную конструкцию» (3, с. 197-198).

Проблема текста являлась центральной в исследованиях Ю. М. Лотмана: «... текст вообще не существует сам по себе, он неизбежно включается в какой-либо (исторически реальный или условный) контекст. Текст существует как контрагент внетекстовых структурных элементов, связан с ними как два члена оппозиции» (3, с. 204).

Ю. М. Лотман считает, что текст является знаком определенного содержания, которое в своей индивидуальности связано с индивидуальностью данного текста. Он подчеркивал, что существует различие между лингвистическим и литературоведческим пониманием текста, фактически, противопоставляя текст и произведение, как это делал Р. Барт. «Именно в литературном произведении, - пишет Ю. М. Лотман, - слово “текст” оправдывает свою этимологию (“textum” от “texto” - сотканный, сплетенный). Ибо все богатство оппозиций плана выражения, становясь дифференцирующими признаками плана содержания, придает тексту и необычайную смысловую глубину, и индивидуальность, не сводимую к механической сумме всех отдельно извлеченных из плана содержания мыслей» (3, с. 206-207). Идеи, заложенные в работе «Лекции по структуральной поэтике», Ю. М. Лотман развивал в последующих своих работах: «Структура художественного текста» (1970), «Анализ поэтического текста» (1972) и др.

Ю. М. Лотман ввел в научный оборот понятие семиосферы - семиотического пространства, которое принципиально гетерогенно и которое он сравнивал с музеем, где функционирует ряд упорядоченных семиотических пространств: экспонаты, картотеки, служащие, экспозиция и др. Центральным трудом позднего периода его творчества явилась обобщающая книга «Внутри мыслящих миров» (1996). Из знаков Ю. М. Лотман в основном занимался символами (меньше - индексами и иконическими знаками) и показывал сохранность символов при смене культурологических парадигм. Другая значимая работа - книга «Культура и взрыв» (1992), показывающая влияние идей И. Пригожина и Р. Тома о взрыве и катастрофах как двигателях истории. Впоследствии Ю. М. Лотман расширил круг своих исследований, перенеся филологические штудии в контекст русской культуры - книга «Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII - начало XIX века)» (1994) и др.

Так, например, в работе «Декабрист в повседневной жизни», семиотически подходя к повседневности, Ю. М. Лотман выделяет декабристов как создателей особого типа русского человека, по своему поведению резко отличавшегося от того, что знала вся предшествующая русская история. Анализ многочисленных документов, которые отражают различные стороны бытового поведения дворянского революционера, позволили говорить о декабристе как об определенном культурно-историческом и психологическом тине. Семиотический подход позволил Ю. М. Лотману выделить систему признаков, которые дали возможность определить особенности поведения декабриста в повседневной жизни. Ю. М. Лотман отмечает, что каждый из декабристов был живым человеком и в определенном смысле вел себя неповторимым образом: Рылеев в быту не похож на Пестеля, Орлов - на Н. Тургенева или Чаадаева, но в то же время существовали особенности и принципы поведения, которые были характерны именно для данного типа людей.

Декабристы были людьми действия: «В этом сказалась и их установка на практическое изменение политического бытия России. В этом проявился и личный опыт большинства декабристов как боевых офицеров, выросших в эпоху общеевропейских войн и ценивших смелость, энергию, предприимчивость, твердость, упорство не меньше, чем умение составить тот или иной программный документ или провести теоретический диспут. Политические доктрины интересовали их, как правило (конечно, были и исключения - например, Н. Тургенев), не сами по себе, а как критерии для оценки и выбора определенных путей действия» (1, с. 333).

Декабристы были дворянскими революционерами, «поведение их было поведением русских дворян и соответствовало в существенных своих сторонах нормам, сложившимся между эпохой Петра I и Отечественной войной 1812 года. Даже отрицая сословные формы поведения, борясь с ними, опровергая их в теоретических трактатах, они оказывались органически с ними связанными в собственной бытовой практике» (1с. 333-334).

Главной формой действия было речевое поведение декабриста: «Трудно назвать эпоху русской жизни, в которую устная речь: разговоры, дружеские речи, беседы, проповеди, гневные филиппики - играла бы такую роль. <...> Это давало возможность - с позиций более поздних норм и представлений - обвинять декабристов во фразерстве и замене дел словами» (1, с. 334).

Современники подчеркивали резкость и прямоту суждений декабристов, безапелляционность приговоров, «неприличную», с точки зрения светских норм, тенденцию называть вещи своими именами, избегая условностей светских формулировок: «Декабристов характеризовало постоянное стремление высказывать без обиняков свое мнение, не признавая утвержденного ритуала и правил светского речевого поведения. Такой резкостью и нарочитым игнорированием “речевого приличия” прославился Николай Тургенев. Подчеркнутая несветскость и “бестактность” речевого поведения определялась в близких к декабристам кругах как “спартанское” или “римское” поведение. Оно противопоставлялось отрицательно оцениваемому “французскому”. Темы, которые в светской беседе были запретными или вводились эвфемистически (например, вопросы помещичьей власти, служебного протекционизма), становились предметом прямого обсуждения» (1, с. 334-335).

Декабрист своим поведением отменял иерархичность и стилевое многообразие поступка: «Отменялось различие между устной и письменной речью: высокая упорядоченность, политическая терминологичность, синтаксическая завершенность письменной речи переносилась в устное уиотребление. Фамусов имел основание сказать, что Чацкий “говорит как пишет”. В данном случае это не только поговорка: речь Чацкого резко отличается от слов других персонажей именно своей книжностью. Он “говорит как пишет”, поскольку видит мир в его идеологических, а не бытовых проявлениях» (1, с. 335). Декабристы культивировали серьезность как норму поведения.

«Единство стиля» в поведении декабриста имело особенность - общую «литературность» поведения романтиков, стремление все поступки рассматривать как знаковые. Это приводило к увеличению роли жестов в бытовом поведении. Бытовое поведение декабриста представилось бы современному наблюдателю театральным, рассчитанным на зрителя. «Театральность» поведения не означала его неискренности или других негативных характеристик. Это было указание на то, что поведение получает некоторый сверхбытовой смысл, причем оцениваются не сами поступки, а их символическое значение.

«Литературность» и «театральность» практического, будничного поведения приводила к перемещению привычных смысловых связей: «В обычной жизни слово вызывает поступок: сказанное словами получает реальное завершение в действии. В жизненном поведении декабриста, как на сцене, порядок оказывается противоположным: поступок как практическое действие увенчивался Словом - его итогом, оценкой, раскрытием его символического смысла» (1, с. 338-339).

Отказ от эвфемизмов, требование называть вещи своими именами не сделали лексику декабриста стилистически «низкой». Слово декабриста - всегда слово, гласно сказанное: «Декабрист публично называет вещи своими именами, “гремит” на балу и в обществе, поскольку именно в гаком назывании видит освобождение человека и начало преобразований» (1, с. 340). Революционер - всегда разрушитель и борец, поэтому для декабристов важно понятие конспиративности.

Знаковые особенности имели отдых и досуг декабристов. Ю. М. Лотман отмечает особый тип разгульного поведения, который воспринимался не в качестве нормы армейского досуга, а как вариант вольномыслия: «Элемент вольности проявлялся здесь в своеобразном бытовом романтизме, заключавшемся в стремлении отменить всякие ограничения, в безудержности поступка. Типовая модель такого поведения строилась как победа над неким признанным корифеем данного типа разгула. Смысл поступка был в том, чтобы совершить неслыханное, превзойти того, кого еще никто не мог победить. <...> Другим признаком перерождения предусмотренного разгула в оппозиционный явилось стремление видеть в нем не отдых, дополняющий службу, а ее антитезу. Мир разгула становился самостоятельной сферой, погружение в которую исключало службу» (1, с. 357-358).

Все это, например, сказывалось в нарушении карамзинского культа «пристойности» в речевом поведении участников общества «Зеленая лампа»: «Дело в том, что участники заседаний и вечеров “Зеленой лампы” соединяли язык высокой политической и философской мысли, утонченной поэтической образности с площадной лексикой. <...> Язык, богатый неожиданными столкновениями и стилистическими соседствами, становился своеобразным паролем, по которому узнавали “своего”. <...> Речевому поведению должно было соответствовать и бытовое, основанное на том же смешении. <...> Фамильярность, возведенная в культ, приводила к своеобразной ритуализации быта» (1, с. 363-364).

Декабристу был свойственен культ братства, часто за счет других связей: «Пламенный в дружбе Рылеев, по беспристрастному воспоминанию его наемного служителя из крепостных Агапа Иванова, “казался холоден к семье, не любил, чтоб его отрывали от занятий”» (1, с. 369).

Облик декабриста был неотделим от чувства собственного достоинства. «Оно базировалось на исключительно развитом чувстве чести и на вере каждого из участников движения в то, что он - великий человек» (1, с. 381).

Определив систему бытового поведения, выражавшуюся в особом речевом поведении, Ю. М. Лотман пришел к выводу о том, что декабристы строили из бессознательной стихии бытового поведения русского дворянина рубежа XVIII-XIX вв. сознательную систему идеологически значимого бытового поведения, законченного как текст и проникнутого высшим смыслом.

Таким образом, исследования Ю. М. Лотмана, касающиеся художественного текста, а также текста в широком смысле слова - как ритуала, образа жизни, строились на едином основании, естественно с определенными модификациями, на основе принципов и методов структурализма, которые позволили прийти к обобщениям, имеющим отношение к языкам культуры - различным знаковым семиотическим системам.

С 1964 г. началось издание «Трудов но знаковым системам» и проведение конференций. Конференции 1964, 1966, 1968 гг. проходили в Кяэрику, 1970 и 1974 гг. - в Тарту. Б. А. Успенский считает, что Тартуско-московская школа началась с деятельности московской группы, и это определило ее первоначальную направленность. Московские представители - профессиональные лингвисты, каждый со своей специальностью (Иванов - хеттолог, Топоров - балтист и индолог, Ревзин - германист, Лекомцев - специалист по вьетнамскому языку, Зализняк и Успенский - слависты). «...Всех нас, - пишет Б. А. Успенский, - объединяет интерес к структурной лингвистике, у каждого есть работы в этой области, и наши занятия семиотикой непосредственно восходят к занятиям структурной лингвистикой, представляя собой их естественное логическое продолжение. Это обстоятельство изначально определило наш подход и, я бы сказал, специфику нашего направления - то, что я предложил бы называть лингвистическим подходом к семиотике.

Целесообразно различать вообще семиотику знака и семиотику языка как знаковой системы (выделено нами. - Авт.). Первая восходит к Пирсу и Моррису, вторая - к Соссюру. Соответственно можно различать две тенденции в семиотике, которые могут быть определены как логическая и лингвистическая. В одном случае внимание исследователя сосредоточивается на изолированном знаке, то есть на отношении к значению, к адресату и т.п. В этом смысле мы можем говорить о семантике, синтактике и прагматике знака, о структуре знака; различать иконические и символические знаки и исследовать процесс семиозиса, то есть превращения незнака в знак. Во втором случае исследователь сосредоточивает свое внимание не на отдельном знаке, но на языке как механизме передачи содержания, пользующемся определённым набором элементарных знаков. Язык, вслед за Соссюром, понимается как генератор текста, но уместно заметить в этой связи, что понятие текста в принципе может пониматься как в первом, так и во втором смысле: текст может рассматриваться как знак с самостоятельным, независимым содержанием; и вместе с тем, текст может рассматриваться как последовательность элементарных знаков, когда содержание (значение) текста определяется значением составляющих его знаков и правилами языка. Этот комплекс идей, как мне представляется, и определил управление семиотической мысли в нашей стране» (7, с. 271-272).

Б. А. Успенский говорит о возможности двоякого подхода к тексту - текст как знак и текст как определенная организация знаков. Текст может пониматься как вторичное понятие, производное от понятия знака, возможна ситуация, когда текст выступает как первичное понятие по отношению к знаку - так обстоит дело в случае недискретиых текстов (например, в языке кино).

Значительной в филологическом плане является работа Б. А. Успенского «Поэтика композиции» (1970). Центральную задачу этой работы Б. А. Успенский видел в том, чтобы рассмотреть типологию композиционных возможностей в связи с проблемой точки зрения. Его интересовали типы точек зрения в произведении, их возможные отношения между собой, их функции в тексте и т.п. Он показал, что есть различные подходы к пониманию точки зрения: она может рассматриваться в идейно-ценностном плане, в плане пространственно-временной позиции лица, производящего описание событий, в чисто лингвистическом смысле («несобственно-прямая речь») и т.д. Б. А. Успенский выделил основные области, в которых может проявляться та или иная точка зрения. Это «план идеологии», «план фразеологии», «план пространственно-временной характеристики» и «план психологии».

В плане идеологии исследователя интересует, с какой точки зрения (в смысле композиционном) автор в произведении оценивает и идеологически воспринимает изображаемый им мир. Это может быть точка зрения самого автора, точка зрения рассказчика, не совпадающего с автором, точка зрения какого-либо из действующих лиц и т.п. Речь идет, таким образом, о том, что можно было бы назвать глубинной композиционной структурой произведения, которая может быть противопоставлена внешним композиционным приемам: «При анализе проблемы точек зрения в рассматриваемом аспекте существенно то, производится ли идеологическая оценка с некоторых абстрактных позиций (принципиально внешних по отношению к данному произведению) или же с позиций какого-то персонажа, непосредственно представленного в анализируемом произведении. Заметим при этом, что и в первом и во втором случае возможны как одна, так и несколько позиций в произведении; вместе с тем может иметь место и чередование точки зрения определенного персонажа и абстрактной авторской точки зрения» (8, с. 22).

При помощи речевой, в частности, стилистической характеристики может происходить ссылка на более или менее конкретную индивидуальную или социальную позицию. Но, с другой стороны, таким образом, может осуществляться отсылка к тому или иному мировоззрению, то есть какой-то достаточно абстрактной идеологической позиции: «Так, стилистический анализ позволяет выделить в “Евгении Онегине” два общих плана (каждый из которых соответствует особой идеологической позиции): “прозаический” (бытовой) и “романтический”, или точнее: “романтический” и “неромантический”. Точно так же в “Житии протопопа Аввакума” выделяются два плана: “библейский” и “бытовой” (“небиблейский”). В обоих случаях выделяемые планы параллельны в произведении (но если в “Евгении Онегине” этот параллелизм используется для снижения романтического плана, то в “Житии Аввакума” он используется, напротив, для возвышения бытового плана)» (8, с. 26-29).

Различие точек зрения в художественном произведении может проявляться не только в плане идеологии, но и в плане фразеологии, когда автор описывает разных героев различным языком или вообще использует в том или ином виде элементы чужой или замещенной речи при описании; при этом автор может описывать одно действующее лицо с точки зрения другого действующего лица (того же произведения), использовать свою собственную точку зрения или же прибегать к точке зрения какого-то третьего наблюдателя (не являющегося ни автором, ни непосредственным участником действия) и т.д. и т.п. Необходимо заметить при этом, что в определенных случаях план речевой характеристики (то есть план фразеологии) может быть единственным планом в произведении, позволяющим проследить смену авторской позиции. Фразеология здесь понимается как структура авторской речи: «В минимальном случае в авторской речи может использоваться всего одна точка зрения. При этом данная точка зрения может фразеологически не принадлежать самому автору, то есть автор может пользоваться чужой речью, ведя повествование не от своего лица, а от лица какого-то фразеологически определенного рассказчика (иначе говоря, “автор” и “рассказчик” не совпадают в этом случае). Если данная точка зрения не относится к непосредственному участнику повествуемого действия, то мы имеем дело с так называемым явлением сказа в наиболее чистой его форме. Классическими примерами здесь служат гоголевская “Шинель” или новеллы Лескова; этот случай хорошо иллюстрируют и рассказы Зощенко.

В других случаях точка зрения автора (рассказчика) совпадает с точкой зрения какого-то (одного) участника повествования (для композиции произведения в этом случае существенно, выступает ли в роли носителя авторской точки зрения главный или второстепенный герой); это может быть как повествование от первого лица (Icherzahlung), так и повествование от третьего лица. Но существенно, что данное лицо при этом является единственным носителем авторской точки зрения в произведении» (8, с. 32). Различие авторской позиции, по Успенскому, проявляется в том, что в авторском тексте появляются элементы чужого текста - элементы речи, характерные то для одного, то для другого персонажа. Б. А. Успенский, говоря о точках зрения, использует термины «прямая речь», «косвенная речь», «несобственно-прямая речь», есть подходы к представлению несобственно-авторской речи. Б. А. Успенский показывает, что авторский текст в произведении часто видоизменяется под влиянием чужого слова. Может быть и противоположный случай, когда чужое слово (речь персонажа) уподобляется авторскому. В этом случае чужое слово испытывает на себе воздействие авторского слова и изменяется под его влиянием. Противопоставляется также внешняя и внутренняя точки зрения.

«Точка зрения» в плане пространственно-временной характеристики - это фиксация ее в пространстве и во времени. При этом самый отсчет времени и пространственная позиция могут определяться автором с позиций какого-либо персонажа или же со своих собственных позиций. Повествователь может последовательно менять свою позицию - то есть описывать события то с одной, то с другой точки зрения (ими могут быть как точки зрения различных действующих лиц в произведении, так и собственная позиция повествователя). Описание одного и того же эпизода может вестись одновременно с нескольких позиций - представляя собой в этом случае результат не соположения, а синтеза разных точек зрения, слияния их: «Например, повествование может вестись одновременно во временной перспективе некоторого персонажа (или же нескольких персонажей, участвующих в действии) и вместе с тем в перспективе самого автора, точка зрения которого существенно отличается во временном плане от точки зрения данного персонажа: автор знает то, чего не может еще знать этот персонаж, а именно - знает, “чем кончится” данная история. Иначе говоря, тут имеет место двойная перспектива, двойная позиция повествователя. В первом случае точка зрения автора синхронна точке зрения персонажа, автор становится на точку зрения его настоящего, между тем во втором случае авторская точка зрения ретроспективна, автор как бы смотрит из его будущего. Иначе можно сказать, что в первом случае точка зрения автора - и соответствующего персонажа - внутренняя по отношению к повествованию, автор как бы смотрит изнутри описываемой жизни (принимая при этом присущие данному персонажу ограничения в знании того, что будет дальше); во втором же случае авторская точка зрения, напротив, внешняя по отношению к самому повествованию, автор как бы смотрит со стороны на описываемые события (причем, естественно, он знает при этом то, чего не дано знать описываемым действующим лицам)» (8, с. 91-92).

С «точки зрения» психологии, автор может вести описание со ссылкой на то или иное индивидуальное сознание, то есть использовать какую-то заведомо субъективную точку зрения, или же описывать события по возможности объективно. Иначе говоря, он может оперировать данными какого-то восприятия (или нескольких восприятий) или известными ему фактами. Возможны и разнообразные комбинации названных принципов: «Поведение человека, вообще говоря, может быть описано двумя принципиально различными способами:

  • 1. С точки зрения какого-то постороннего наблюдателя (место которого может быть как четко определено, так и не фиксировано в произведении). В этом случае описывается лишь то поведение, которое доступно наблюдению со стороны.
  • 2. С точки зрения его самого - либо всевидящего наблюдателя, которому дано проникнуть в его внутреннее состояние. В этом случае описываются такие процессы (чувства, мысли, ощущения, переживания и т.п.), которые в принципе не могут быть доступны наблюдению со стороны... Иначе говоря, речь идет о некоторой внутренней (по отношению к описываемому лицу) точке зрения.

Соответственно можно говорить в данном случае о внешней и внутренней (по отношению к объекту описания) точке зрения. Следует оговориться при этом, что противопоставление внешней и внутренней (своей и чужой) точки зрения имеет гораздо более общий характер, отнюдь не ограничиваясь одним планом психологии» (8, с. 111). Возможно и такое совмещение точек зрения при описании, когда одна и та же сцена описывается с нескольких различных точек зрения.

Б. А. Успенский вводит понятие сложной точки зрения: «...различные точки зрения, вычленяемые на разных уровнях при анализе произведения, не обязательно должны совпадать; соответственно, композиция такого произведения характеризуется совмещением нескольких различных композиционных структур. В результате имеет место сложная (совмещенная) композиционная структура (для графического изображения которой может требоваться многомерное пространство), когда повествование в целом ведется с одновременным использованием нескольких точек зрения, которые находятся в различных между собой отношениях. При этом точки зрения, используемые при повествовании, могут вступать друг с другом как в синтагматические, так и в парадигматические отношения» (8, с. 141). Точка зрения зависит также и от предмета описания.

Б. Л. Успенский применяет к описанию композиции понятия семантики, синтактики и прагматики: на семантическом уровне исследуется отношение описания к описываемой действительности (отношение изображения к изображаемому), на синтактическом уровне исследуются внутренние структурные закономерности построения описания, на прагматическом - отношение описания к человеку, для которого оно предназначается: «В этом смысле семантика композиционного построения рассматривает отношение точки зрения к описываемой действительности и, в частности, то искажение, которое претерпевает действительность при передаче через соответствующую точку зрения. <...> ...синтактика композиционного построения рассматривает отношения различных точек зрения, участвующих в произведении, безотносительно к воспроизводимой действительности. <...> ...прагматика композиционного построения рассматривает проблемы композиции произведения в связи с его читателем, то есть тем, кому адресован данный текст» (8, с. 165-166).

Чрезвычайную важность приобретает процесс перехода от мира реального к миру изображаемому, то есть проблема специальной организации «рамок» художественного изображения. Эта проблема предстает как проблема композиционная, она связана с определенным чередованием описания «извне» и описания «изнутри» - иначе говоря, переходом от «внешней» к «внутренней» точке зрения и наоборот (8, с. 174).

Анализ работы Тартуско-московской школы показал, что в процессе исследований понимание текста Ю. М. Лотманом как манифестации языка (первичная моделирующая система) сменилось пониманием текста как порождающего свой язык (вторичная моделирующая система).

Тартуская школа, хотя и имела свои принципы, не предлагала единой универсальной методологической доктрины, единого метаязыка и канонизированного набора методов исследования. «Учение тартуской школы, - пишет П. Тороп, - это особый тип семиотизирующего мышления, структурно- системного мировосприятия, в рамках которого самые разные концепции, объекты исследования и личности ученых оказываются в отношениях дополнительности. Поэтому в рамках этой школы трудно говорить об ортодоксальной семиотике и ортодоксальных семиотиках. На эту дополнительность опирается особая, более имплицитная, чем эксплицитная, “понимающая методология”» (5, с. 12-13).

Если в 1960-е гг. для Тартуско-московской школы характерна работа со знаковым и текстовым (прежде всего литературным) материалом вербальных естественных языков, то в последующие два десятилетия исследовательский акцент, во многом под влиянием зарубежного структурализма, постепенно смещается. Происходит экстраполяция структурно-семиотического анализа на все более широкий круг знаковых систем (иконические, графические, образные системы). В поле зрения представителей Тартуско- московской школы попадает культура, которая понимается как сфера коммуникации индивида с социумом, осуществляемой знаковыми средствами («семиосфера»), то есть как сфера языковая. Предметом исследования становится «семиотика культуры» - структурное описание знаковых средств культуры (прежде всего искусства). Однако попытки применить структурные методы к анализу искусства (кино, живописи и т.д.) показывают сложность, неоднозначность, а то и просто невозможность выделения структурных элементов и знаковых последовательностей в «текстах искусства», что заставляет обратиться к анализу самой возможности выявления языковых отношений в искусстве; это выводит на еще более широкий контекст функционирования искусства в культуре, вопросы типологии культуры и т.п. (этот путь характерен для Лотмана, Успенского - крупнейших представителей Тартуско-московской школы).

Культура понимается в этой школе в широком семиотическом смысле как система отношений, устанавливаемых между человеком и миром. Она регламентирует поведение человека и определяет то, как он моделирует мир, в том числе это характерно для системы отношений между человеком и коллективом. Так, например, в одной из значимых статей «Historia sub specie semioticae» («История с точки зрения семиотики») (1994) Б. А. Успенский определяет, что в семиотической перспективе исторический процесс может быть представлен как процесс коммуникации, при котором постоянно поступающая новая информация обусловливает ту или иную ответную реакцию со стороны общественного адресата (социума). В качестве кода выступает при этом некоторый «язык», определяющий восприятие тех или иных фактов, как реальных, так и потенциально возможных, в соответствующем историко-культурном контексте. «Таким образом, событиям приписывается значение: ТЕКСТ событий читается социумом. Можно сказать тогда, что в своей элементарной фазе исторический процесс предстает как процесс порождения новых фраз на некотором “языке” и прочтения их общественным адресатом (социумом).

Соответствующий “язык”, с одной стороны, объединяет данный социум, обусловливая возможность коммуникации между его представителями, одинаковой реакции на происходящие события. С другой стороны, он организует самое информацию, обусловливая отбор значимых фактов и установление определенной связи между ними: то, что не описывается на этом языке, как бы вообще не воспринимается общественным адресатом, просто выпадая из его поля зрения. С течением времени язык данного общества, естественно, меняется, что не исключает возможность выделения синхронных срезов, допускающих описание его именно как действующего механизма (ср. аналогичную в принципе ситуацию и с естественным языком).

Одни и те же объективные факты, составляющие реальный событийный текст, могут по-разному интерпретироваться на разных языках - на языке соответствующего социума и на каком-либо другом языке, относящемся к иному пространству или времени (это может быть обусловлено, например, различным членением событий, то есть неодинаковой сегментацией текста, а также различием в установлении причинно-следственных отношений между соответствующими сегментами). В частности, то, что значимо с точки зрения данной эпохи и данного культурного ареала, может вообще не иметь значения в системе представлений иного культурно-исторического ареала, - и наоборот. При этом необходимо иметь в виду, что именно система представлений того социума, который выступает в качестве общественного адресата, определяет непосредственный механизм развертывания событий, то есть исторического процесса как такового» (6, с. 71-72).

Так, Б. А. Успенский показывает, что одна из возможных интерпретаций эпохи Петра I - признание того, что отправитель и получатель сообщения (Петр и социум) пользовались в принципе различными языками. Это ярко выраженная конфликтная ситуация, так как деятельность Петра и его сподвижников оценивалась широкими массами населения безусловно отрицательно, в предельно негативных терминах: Петр воспринимался современниками как Антихрист, что обусловило выступления против него. Целый ряд его поступков более или менее однозначно предопределял соответствующее восприятие в системе фоновых представлений допетровской Руси - примерно с такою же точностью, как если бы Петр сам о себе это заявлял.

В определенных случаях эта семиотическая обусловленность восприятия выступала особенно наглядно: «Так, брак Петра с Екатериной вызвал резко отрицательную реакцию не только потому, что Петр женился вторым браком при живой жене, насильственно постриженной, - подобные прецеденты по крайней мере имели место (пусть в исключительных случаях) и раньше. Беспрецедентным было смешение духовного и плотского родства. Дело в том, что восприемником Екатерины, когда она переходила в православие, был царевич Алексей Петрович. Следовательно, Екатерина была крестной дочерью Алексея (ведь даже и “Алексеевной” Екатерина была названа по имени своего крестного отца, то есть это могло рассматриваться именно как отчество в прямом смысле слова!), а по отношению к самому Петру она оказывалась в духовном родстве внучкой; при этом духовное родство в данном случае не различалось от плотского, но лишь ставилось еще выше. Итак, обвенчавшись с Екатериной, Петр как бы женился на своей внучке. Это не могло расцениваться иначе, как своего рода духовный инцест, кощунственное попрание основных христианских законов. Нетрудно видеть, что соответствующая реакция обусловлена в конечном счете семантикой слова “отец”» (6, с. 75).

Принципы и методы структурализма распространялись на другие семиотические системы, в частности, история рассматривалась на данном основании не только синтагматически, но и парадигматически, то есть, как говорил М. Фуко, археологически, вглубь: исследователь подходит к истории иерархически, снимает пласт за пластом, рассматривая систему систем определенного исторического периода, который изучается синхронически. В европейском контексте этот подход определялся как изучение «тотальной» истории, противопоставленной «глобальной» истории, в иных терминах - протипоставление «локальной» и «глобальной» историй (см.: 9).

Рассматривая генезис Тартуско-московской семиотической школы, Б. А. Успенский отмечает: «Наконец, мы занялись исследованием языка искусства, и здесь сразу же обнаружилась своя специфика. Предполагалось, что как нельзя понять книгу, не зная и не понимая языка, на котором она написана, так невозможно постигнуть произведение живописи, кино, театра, литературы, не владея специфическими языками этих искусств. Предполагалось далее, что подобно тому, как изучение грамматики составляет необходимое условие понимания смысла текста, так структура художественного произведения раскрывает нам путь к овладению собственно художественной информацией. Не отказываясь вовсе от изучения содержания, мы стремились изучать те смысловые связи, которые определяются языком искусства и конкретной структурой данного произведения.

Итак, первый период (1960-е годы) - поиски путей, этот период характеризуется отчетливо сознаваемой связью с лингвистикой. Связь эта отразилась и на терминологии. Тартуские летние школы назывались школами по исследованию вторичных моделирующих систем. “Вторичные моделирующие системы” - термин, предложенный Б. А. Успенским отчасти потому, что термин “семиотика” мог вызвать ненужные ассоциации. Язык понимался как первичная моделирующая система - язык моделирует действительность. Над ним надстраиваются вторичные системы, моделирующие частные аспекты этой действительности. Таким образом, знаковые системы понимались как вторичные, надстроенные над языком.

Эти поиски новых и разнообразных объектов семиотического исследования сыграли важную роль в выработке семиотических методов. Привлекая новые объекты исследования, мы сталкивались со специфическими семиотическими проблемами. Результатом этих поисков явился постоянный интерес к смежным областям науки (смежным с филологией) - не только к искусствознанию, но и к этнографии, истории, мифологии. Семиотика оказывалась, таким образом, как бы узловой наукой, связывающей различные области гуманитарных знаний. Вместе с тем в процессе такого рода поисков постепенно определился и стабилизировался тот круг проблем, который концентрировал наши интересы. Эта общая тема, объединяющая наши занятия, - я бы сказал даже, объединяющая нас как направление и отличающая Тартуско-московскую семиотическую школу от других семиотических школ (польской, французской, американской и т.д.) - эта общая тема может быть определена как семиотика культуры.

С точки зрения своей организации, культура предстает как совокупность разнообразных, относительно более частных языков. В этом смысле культура включает в себя языки искусства (язык литературы, живописи, кино), язык мифологии и т.п. Функционирование этих языков находится в сложной взаимосвязи, самый характер которой, вообще говоря, культурно обусловлен, то есть оказывается не одинаковым в различных конкретно-исторических условиях. Некоторые из нас посвятили специальные исследования этим частным языкам. Так, В. В. Иванов и В. Н. Топоров занимались славянской, балтийской и хеттской мифологией, В. В. Иванов и Ю. М. Лотман - языками кино, Ю. М. Лотман и я - языками литературы, я занимался кроме того языком живописи. Существенно для характеристики данного направления мысли, что такого рода исследования каждый раз вписываются во все более широкий круг проблем, т.е. исследование и описание соответствующих языков интересует пас не только и не столько само по себе, но именно как реализация более общего культурного механизма.

Культура понимается при этом как некая система, стоящая между человеком (как социальной единицей) и окружающей его действительностью, то есть как механизм переработки и организации информации, поступающей из внешнего мира. При этом какая-то информация оказывается существенно значимой, а какая-то - игнорируется в рамках данной культуры. Напротив, на языке другой культуры эта нерелевантная для данной культуры информация может быть очень существенной. Таким образом, одни и те же тексты могут быть по-разному прочитаны на языках разных культур» (7, с. 275-276).

В итоге был осуществлен переход от экстраполяции лингвистических методов на нелингвистические объекты к семиотике культуры как некоей имманентной области исследования: «Иначе говоря, за это время выкристаллизовался самый объект нашего исследования. Соответственно, если на первых порах нас интересовали прежде всего проблемы языка описания (метаязыка) - как описывать тот или иной объект, - то в настоящее время нас преимущественно интересует именно сам объект семиотического исследования, то есть культура в тех или иных ее реализациях - не как можно описывать, но что описывать. Это обстоятельство объясняет более или менее конкретный характер наших семиотических штудий, которые всегда так или иначе связаны с анализом конкретных текстов культуры, то есть всегда имеют в конечном счете характер интерпретации» (7, с. 277-278).

Ю. М. Лотман по этому поводу также писал в «Зимних заметках о летних школах»: «Лично я не могу провести резкую черту, где для меня кончается историческое описание и начинается семиотика. Здесь нет противопоставления, нет разрыва. Для меня эти сферы органически связаны. Это важно иметь в виду, поскольку само семиотическое направление начиналось с отрицания исторического изучения. Отойти от исторического исследования необходимо было для того, чтобы вернуться к нему. Надо было разрушить связи с традицией для того, чтобы потом восстановить их на совершенно иной основе. В обращении к синхронии историк обретал свободу. Он освобождался от накопившегося в исторических исследованиях методологического мусора, получал подлинную свободу и научную базу для того, чтобы вновь вернуться на круги своя» (2, с. 296).

Несмотря на социальные изменения рубежа 1980-1990-х гг., отделение Эстонии, смерть Ю. М. Лотмана (28 октября 1993 г.), школа продолжает работу. Сейчас основным содержанием работ представителей Тартуско- московской школы остается анализ локальных аспектов знаковой деятельности в культуре на прикладном уровне с позиций структурно-семиотического анализа, а также постановка типологических проблем знаковой деятельности в культуре (прежде всего русской) и общетипологических проблем культуры на фундаментальном уровне (работы В. Н. Топорова, Б. А. Успенского и др.) с использованием элементов структурного анализа в сочетании с другими (функциональным и диффузионным), принятыми в культурологии.

П. Тороп писал: «Счастье тартуской школы в том, что она, не выработав канонизированной методологии, как научное направление стала для участников и последователей профессионально-нравственной школой. Честная, профессиональная, свободная от догм и карьеризма наука всегда будет притягивать молодых ученых» (5, с. 17).

Литература

  • 1. Лотман , /О. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII - начало XIX века) / Ю. М. Лотман. - СПб.: Искусство-СПБ, 1994.
  • 2. Лотман , Ю. М. Зимние заметки о летних школах / Ю. М. Лотман // Ю. М. Лотман и Тартуско-московская семиотическая школа. - М.: Гнозис, 1994. - С. 295-298.
  • 3. Лотман , Ю. М. Лекции по структуральной поэтике / Ю. М. Лотман // Ю. М. Лотман и Тартуско-московская семиотическая школа. - М.: Гнозис, 1994. - С. 10-263.
  • 4. Семиотика и авангард: антология / под общей ред. Ю. С. Степанова. - М. : Академический проект, 2006.
  • 5. Тороп, П. Тартуская школа как школа / П. Тороп // В честь 70-летия профессора Ю. М. Лотмана. Сборник статей. - Тарту: Эйдос, 1992. - С. 5-19.
  • 6. Успенский , Б. A. Historia sub specie semioticae // Успенский, Б. А. Избранные труды: в 3 т. - М.: Школа «Языки русской культуры», 1996. - Т. 1. - С. 71-82.
  • 7. Успенский, Б. А. К проблеме генезиса тартуско-московской семиотической школы / Б. А. Успенский // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. - М.: Гнозис, 1994. - С. 265-278.
  • 8. Успенский, Б. А. Поэтика композиции // Успенский, Б. А. Семиотика искусства. - М.: Школа «Языки русской культуры», 1995. - С. 7-218.
  • 9. Фуко, М. Археология знания / М. Фуко. - Киев: Ника-цснтр, 1996.
  • 10. Штайн, К. Э. Филология: История. Методология. Современные проблемы / К. Э. Штайн, Д. И. Петренко. - Ставрополь: Ставропольский государственный университет, 2011.
  • 11. Штайн, К. Э. Филология: Школы и направления / К Э. Штайн, Д. И. Петренко. - Ставрополь: Дизайн-студия Б, 2014.

Целью предлагаемых заметок не является пересказ или анализ содержа-ния работ Ю. M. Лотмана (Ю. Л.) по семиотике и типологии культуры, составляющих этот и предыдущий (Лотман Ю М. Семиосфера. СПб, 2000) тома его избранных сочинений, но лишь предварительный свод минимальных фоновых сведений, необходимых для их понимания. Дело в том, что Ю. Л принципиально отказывался от созда-ния сколько-нибудь систематического обзора основ семиотического знания (подобным же образом он отказался и от написания систематического курса теории литературы), поскольку своей основной задачей считал разработку нового, а не изложение уже известного или даже интеграцию старых и новых результатов в единое обобщающее целое. Ю. Л. считал, что существует два типа ученых: те, кто ставит проблемы, и те, кто их разрешает, и добавлял, что найти правильный вопрос бывает труднее и ответственнее, чем дать на него правильный ответ; себя он относил к ученым первого типа. Поэтому, на-пример, он не любил классификации, основанные на простой комбинатори-ке, — он считал их и поверхностными, и преждевременными. Все его семио-тические публикации посвящены или дальнейшему развитию семиотической теории культуры, или семиотическому анализу конкретного культуроло-гического материала. На теоретических проблемах, касающихся оснований семиотики или методологии семиотического анализа, Ю Л. останавливался лишь в той мере, в какой этого требовали задачи конкретного исследования, а его взгляды вступали в конфликт с положениями работ предшественников И то не всегда — в публикациях Ю. Л. не встретить полемики с Р. О. Якоб-соном, ссылки на которого носят почти исключительно сочувственный характер; тем не менее Ю. Л. решительно расходился с Якобсоном по самым принципиальным вопросам семиотического исследования: лингвоцентризму Якобсона противостоит положение Ю Л. о принципиальном плюрализме культурных кодов, якобсоновской упрощенной схеме коммуникации — раз-работка различных ее моделей и т. п.

Разумеется, отчасти все это было связано с контекстом эпохи, когда само научное направление подвергалось неквалифицированным нападкам со сто-роны различных властных структур, Ю Л считал, что полемика внутри направления не должна выноситься на суд непосвященной и нередко недобро-желательно настроенной публики Но дело, разумеется, не только в такого рода внешних обстоятельствах Для Ю. Л. семиотика — эмпирическая дисциплина, и семиотический анализ реального материала представлялся ему и более важным, и более значительным, нежели самые изощренные метатеоретические разработки или самая остроумная полемика. Что касается последней, то Ю. Л. вообще склонен был считать ее потерей времени жаркие споры вызывают, как правило, не сущностные положения, а детали и нюансы, семиотика же является еще настолько молодой наукой, что шлифовкой дета-лей заниматься преждевременно (Все же следует отметить, что, хотя Ю. Л. не считал возможным отвечать на много- численные нападки в советских изданиях, он дважды выступил с принципиальными разъяснениями своей позиции на страницах международного журнала «Russian Literat ure» (см. Несколько слов по поводу статьи проф. Марии Р. Майеновой «Поэтика в работах Тартуского университета» // Russian Literature 1974 № 6 P. 83—90; Лот ман Ю. M. Несколько слов по поводу рецензии Я. M. Мейера «Литература как инфор- мация»//Russian Literature 1975. № 9. Р 111—118 )

Если первые семиотические публикации были насыщены теоретическими и методологическими рассуждениями, то уже в конце 1960-х годов Ю. Л. от-казывается от большей части специфической терминологии и претензий на методологический ригоризм. В качестве примера нового стиля можно привес-ти опубликованную в 1968 году большую и принципиально важную статью «О метаязыке типологических описаний культуры» (Перепечатано. Лотман Ю. M. Семиосфера С. 462—484), — упрощение способа изложения не только не привело к упрощенности содержания или потере строгости, но и оказало определенное дисциплинирующее воздействие, в чет-кости работа только выиграла; более того, можно утверждать, что с точки зрения развития семиотической теории наибольшую ценность представляют именно работы, посвященные анализу конкретного материала.

Тем не менее легкость, с которой Ю. Л. мог излагать самые сложные проблемы семиотики культуры, сам его строй мысли и стиль изложения, пренебрегающий детальностью и заменяющий обстоятельность теоретиче-ской аргументации выразительными примерами (Ю. Л. сочувственно ссылался на Ньютона, которого раздражало требование дока-зательства теорем в геометрии, — они же очевидны), — все это могло созда-вать обманчивое впечатление недостаточной теоретической фундированности; высказывались даже обвинения в эклектичности его семиотических взглядов.

Мы не можем здесь дать сколько-нибудь полную картину семиотической теории в ее, так сказать, «тартуском изводе», да в этом и нет необходи-мости. Достаточно лишь наметить ее самые общие контуры, восстановить наиболее существенные эллипсисы и добавить минимальные фоновые сведе-ния, необходимые для понимания работ Ю. Л. по семиотике и типологии культуры.

Семиотика. Проблема знака

Семиотика (Ʃƞμειωτικη (Несмотря на греческое происхождение термина, семиотика как обобщающая наука о знаках древним грекам известна не была. Вероятно, впервые это слово было употреблено в эпоху эллинизма — врачом Галеном (II в), он обозначил им примерно то, что сейчас называется диагностикой (в XIX в в Тартуском университете имелась кафедра семиотики, и находилась она на медицинском факультете) Первым науку о знаках назвал семиотикой Джон Локк в своем трактате «Опыт о человеческом разуме» (1690) Подробнее о приклю-чениях названия науки о знаках см Deely J Semiotics as a posmodern recovery of the cultural unconsious // Ʃƞμειωτικη Sign System Studies V 28 Tartu, 2000. P 15—47)) — наука о знаках и знаковых системах. Уже эта непритязательная формулировка скрывает в себе ряд совсем не простых про-блем: даже такие очевидные, на первый взгляд, вопросы, как: «что такое знак?» или «каким образом такой объект, как знак, может стать предметом научного рассмотрения?» — до сих пор вызывают серьезные разногласия среди исследователей. Дело в том, что знак — объект, парадоксальный по самой своей природе. «Обычный» объект, изучаемый «нормальными» наука-ми, обладает одним фундаментальным свойством, которое, по сути дела, и делает это изучение возможным самоидентичностью, тождеством с самим собой: А=А. В случае нарушения этого условия стало бы невозможным не только любое научное исследование, но и любая форма знания вообще, во всяком случае в том смысле, которое ему придается в европейской акаде-мической традиции. А=А представляется основой не только онтологии, но и гносеологии: закон тождества — первый и основной закон формальной (европейской) логики (Разумеется, и в Европе можно найти немало желающих подорвать этот принцип, Гераклит был лишь одним из многих. Примечательно, однако, с какой непоследова-тельностью это обычно производится. Так, в Гераклитовом рассуждении о потоке, во-первых, отрицается самоидентичность лишь объекта, а не субъекта в один и тот же поток нельзя вступить дважды потому, что изменился поток, а не вступающий в него (возможно и прямо противоположное рассуждение, основанное на ощущении постоян-ной изменчивости субъекта в неизменном мире, ср. хотя бы «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки» — Еккл. 1:4; вступающему кажется, что изменился поток, в то время как изменился лишь он сам, поток же пребывает в неизменности), во-вторых, отрицается не самоидентичность объекта вообще, но лишь в разные моменты времени, в каждый же данный момент тождеству объекта с самим собой ничто как будто не угрожает (в противном случае в поток нельзя было бы вступить не только дважды, но и однажды; в конце 1960-х — начале 1970-х гг. среди русских филологов Тартуского университета был популярен искаженный вариант старой матросской песни, содержащей такие слова: «На палубу вышел, а палубы — нет»). Дальнейший анализ Гераклитова высказывания требует привлечения понятия памяти. Гераклитов вступающий наделен ею, а поток — нет.).

Иначе обстоит дело в мире знаков: в общем случае знак не может быть непосредственно идентифицирован с самим собой, поскольку такая иденти-фикация подрывает его основное свойство — знаковость (Разумеется, в принципе ничто не препятствует проведению такой идентификации, в таких случаях говорится об автонимных знаках или, более корректно, об автонимном употреблении знаков Лишь в автонимиом употреблении знак означает самого себя. Так, в высказывании: «Дом — это жилище» — дело идет об обычном (объектном) упот-реблении слова «дом», в высказывании же «„Дом" — это трехбуквенное слово» — об автонимном Ясно, что эти употребления должны принципиально различаться жилище не может быть трехбуквенным словом. Важно, однако, отметить, что автонимное упот-ребление отнюдь не является ни исходным, ни наиболее естественным, ни самым про-стым употреблением знаковых образований; оно встречается лишь в семиотически раз-витых культурах и, как правило, в аналитических контекстах. Вторичный характер автонимности проявляется также в том, что специальными средствами отмечается имен-но автонимное, а не объектное употребление знака (в письменном тексте это обычно либо логические кавычки, либо курсив)) знака производится через другой объект, называемый значением этого знака. Характер этой идентификации может быть самым различным, один из осно-воположников современной семиотики — Чарльз Сандерс Пирс (1839—1914) свел ее к трем основным типам (Пирс выделяет три трихотомии знаков, комбинация которых дает десять типов зна-ков, однако наибольшее значение имеет его вторая трихотомия, о ней и пойдет ниже речь (Пирс Ч. С. Избранные произведения. M , 2000. С 176—195 ) В целях простоты изложения мы исходим здесь из пирсовской трактовки знака — наиболее в настоящее время распространенной Отметим лишь, что и в концепции Ф. де Соссюра (о ней см. ниже) знак не может рассматриваться в качестве самотождественного и самодостаточного образования).

Первый из них образует иконические знаки, или иконы (icons ). В основе иконичности лежит отношение подобия между знаком и обозначаемым им объектом (например, портрет, изображающий конкретного человека) Второй тип идентификации знака с обозначаемым им объектом образует индексальные знаки, или индексы (indexes ). В основе индексальности — реальная связь в пространстве или во времени между знаком и обозначаемым им объектом (например, дорожный указатель, дым как знак огня и т. п.). Третий тип идентификации образует символические знаки, или символы (symbols ), в их основе — произвольная, чисто конвенциональная связь между знаком и его объектом. Это может быть договор, традиция или даже простое совпадение (в качестве примера символов обычно приводятся слова естественного языка). Следует подчеркнуть, что даже в случае иконических знаков сходство не может привести к отождествлению знака с его значением, знак всегда — объект иного типа.

Однако какими бы ни были конкретные типы знаков, сама знаковость подрывает основы самоидентичности: знак не тождествен ни себе, ни обо-значаемому им объекту, знак отождествляется при помощи его значения — объекта, с которым он не может быть отождествлен. Без значения нет знака, без знака нет значения; тем не менее знак и его значения не могут быть ото-ждествлены, это феномены принципиально различного типа. Итак, в мире знаков не действует закон тождества; в основе семиотики лежит внутренняя парадоксальность: А?А. Самоидентичность знака подрывается также его по-тенциальной множественностью и многозначностью: знаком яблока может быть не только «яблоко», но и, скажем, «apple» или его изображение.

Принципиальная парадоксальность сферы знаковости — не просто одно из ее курьезных свойств Достаточно сказать, что именно внутренняя проти-воречивость знаков лежит в основе феномена лжи. во вне- и дознаковом мире лжи нет, ложь входит в мир вместе с языком, ложь творят знаки Как утверж-дал Руссо, а до него, по слухам, еще Эзоп, язык создан для обмана. И мы видим, как на протяжении столетий борьба с ложью неизменно оборачи-вается борьбой с самим языком, с его знаковой природой. Однако борьба эта безнадежна в принципе, поскольку бороться со знаками приходится при помощи все тех же знаков (Вероятно, наиболее показательный в этом отношении пример — свифтовский академик в Логадо, предлагавший выражать свои мысли непосредственно при помощи вещей, а не обозначающих их слов. Нетрудно убедиться, что этот проект связан не с упрощением, а с усложнением семиозиса: демонстрируемая вещь не является здесь ни собой, ни даже знаком (другой) одноименной вещи, а знаком слова, эту вещь обо-значающего, т. е знаком знака).

Здесь следует отметить два обстоятельства. Во-первых, в знаках заложена возможность не только лжи, но и истины, вне знаков нет не только «кривды», но и «правды». Во-вторых, познание без знаков невозможно в принципе: выделение и обозначение объекта исследования, его описание, фиксация по-лученных результатов и, наконец, сообщение о них — все это не просто про-цессы, в которых каким-то образом задействованы знаки, но знаковые процессы по преимуществу Таким образом, семиотическая парадоксальность в полной мере присуща и самому процессу познания, его предпосылкой явля-ется тождество объекта самому себе (А=А), а содержанием — подмена его чем-то иным (А=В), принципиально от него отличным (А?В), и выступающим в функции знака этого объекта, дальнейшая манипуляция этим иным с тем, чтобы результаты, полученные в ходе этих манипуляций, обратной подменой переадресовать изучаемому объекту (Приведенное рассуждение носит общий характер, если, например, заменить в нем слово «знак» на слово «модель», мы получим схему метода моделей).

Все это отчетливо осознавал уже Г. Фреге, пытавшийся утвердить осно-вания математики сначала на логике, а затем пришедший к выводу, что су-ществуют объекты, для целей обоснования математики еще более фундаментальные, нежели логические отношения — знаки. Свою ставшую класси-ческой работу «О смысле и значении» (1892) Фреге начинает с рассуждения о природе равенства. Согласно Фреге, равенство не является отношением между предметами, но «между именами или знаками предметов» (Фреге Г. Смысл и значение // Фреге Г. Избранные работы М., 1997 С. 25). Вот как он обосновывает это положение: «Основания, которые говорят в пользу этого, суть следующие предложения а=а и а=b имеют, очевидно, различную позна-вательную ценность, предложение а=а значимо a priori... в то время как пред-ложения, имеющие форму а=b, значительно расширяют наше познание и не всегда могут быть обоснованы a priori. <...> Если же в равенстве мы хотим видеть отношение между тем, что означают имена «а» и «b», то предложения а=а и а=b, по-видимому, не могут быть различными в том случае, когда а=b истинно. При этом выражалось бы отношение вещи к самой себе, но не к какой-то другой вещи Но говоря а=Ь, видимо, хотят сказать, что знаки, или имена «а» и «b», означают одно и то же, и в таком случае речь идет имен-но о знаках» (Там же).

Проиллюстрируем сказанное примерами самого Фреге. Рассмотрим следущие высказывания:

Венера — это Венера

Вечерняя звезда — это Вечерняя звезда

Вечерняя звезда — это Венера

Высказывания (1) и (2) являются аналитическими, они истинны вне зави-симости от того, что обозначается выражениями «Венера» или «Вечерняя звезда», в то время как (3) — высказывание синтетическое, оно является истинным только в том случае, если «Вечерняя звезда» и «Венера» — суть раз-личные знаки одного и того же небесного тела. Ясно, что, в отличие от (3), (1) и (2) не содержат нового знания. Таким образом, у Фреге дело идет не про-сто о природе равенства или даже столь общих вопросах, как основания ма-тематики, природе значения и др., но о семиотической основе знания вообще.

Говоря о семиотических основах знания, следует учитывать тот очевид-ный факт, что семиотика не рассматривает реальность во всем ее многообра-зии, но исключительно ее условные и сильно упрощенные знаковые модели. В этом — и принципиальная упрощенность семиотики, и залог ее эффек-тивности, поскольку позволяет простым и очевидным образом описывать сложные системы и процессы. Любая знаковая модель есть осмысление ее предметной области, а смысл не только понятнее, но и проще бессмыслицы.

С последним связан еще один аспект для семиотического описания нет принципиального различия между осознаваемыми и бессознательными связя-ми и значениями. Семиотика позволяет «выйти за пределы оппозиции чувственно воспринимаемого и понимаемого», поскольку «знаки объясняются через знаки» (Леви-Cтросс К. Мифологики Т. 1 Сырое и приготовленное M., СПб., 2000 С. 22), подобным же образом семиотика позволяет «снять» оппозицию со-знаваемого и бессознательного. Все это, согласно К. Леви-Строссу, является залогом исключительной эффективности семиотического метода, в первую очередь именно в области гуманитарного знания. Там, где традиционная этнология пытается выяснить, например, основывается ли та или иная риту-альная практика на осознаваемых, подсознательных (на индивидуальном уровне — в смысле 3. Фрейда) или на бессознательных (в смысле коллектив-ного бессознательного К. Г. Юнга) моделях, — там структурная антрополо-гия описывает лишь символы, их структуру и эффективность их действия (Ср. также Леви-Стросс К. Структурная антропология М., 1983 (особенно гл II, III, X)). Предметом семиотики является обознач енный смысл.

Семиотика изучает знаки. Однако далеко не все, связанное со знаками, является предметом семиотики. Семиотика занимается исключительно стро-ением, значением и функционированием знаков (соответствующие аспекты науки о знаках называются синтактикой, семантикой и прагматикой), а не, например, причинными связями между различными объектами, знаками или даже между знаками и объектами. Исследуя знаки, семиотик не интересуется вопросами типа почему, но исключительно что и как. Например, если черная кошка означает несчастье, то семиотик лишь регистрирует эту связь и пыта-ется выяснить ее характер, в то время как выявление причин, по которым кошка способна приносить несчастье, находится в компетенции зоологов, этнологов, психологов и т. п.

Культура и семиотика. Семиотика культуры

Предметом исследования тартуско-московской семиотической школы (ТМШ) (Впервые о «тартуской школе» заговорили чехословацкие русисты в конце 1960-х гг. (ср.: Drozda M. Tartuska Skola Umjetnost rijeui. Br. 1—2 Zagreb, 1969); Ю. Л. отреагиро-вал на это в том смысле, что если уже говорить о школе, то ее следовало бы назвать не «тартуской», а «тартуско-московской») является преимущественно семиотика культуры Эта формулировка может быть даже усилена, культура является для ТМШ не преимуществен-ным, но исключительным объектом исследования, те же крайне немногочис-ленные работы, опубликованные в тартуских семиотических изданиях 1964— 1992 годов, которые не имеют прямого отношения к семиотике культуры, занимают в этих изданиях явно периферийное положение, подчас выглядят даже инородным телом Наиболее показательны в этом смысле, вероятно, исследования ТМШ в области семиотики языка (значительное число участни-ков ТМШ — профессиональные лингвисты) — большинство из них рассмат-ривает не какие-либо отдельные аспекты или категории языковой структуры и даже не всю систему языка, взятую имманентно, а его функционирование в общем контексте культуры.

В семиотических исследованиях существует два основных подхода к ана-лизу культуры. Первый из них связан с традицией Ч. С. Пирса и работами его преимущественно североамериканских последователей, второй, характерный в первую очередь для европейских исследователей, — с развитием идей Ф. де Соссюра. В русле последнего находятся и разработки в области семио-тики культуры, выполненные в рамках ТМШ, характеризующиеся дистанци-рованием от традиций Ч. С. Пирса и в значительной мере связанные с про-должением линии Ф. де Соссюра. Тем не менее в ряде принципиальных отно-шений позиция ТМШ отличается и от соссюровской.

Однако прежде чем рассмотреть сущность этих отличий, следует хотя бы самым общим и кратким образом остановиться на сопоставительной харак-теристике пирсовской семиотики и соссюровской семиологии (так великий швейцарец назвал науку о знаковых системах) Для нас важны не столько расхождения по многочисленным отдельным, пусть даже самым принципи-альным, вопросам, сколько общая ориентация подходов (Во избежание возможных недоразумений следует напомнить, что современники Пирс и Соссюр, будучи в свое время маргиналами академического мира, ничего не знали друг о друге).

Для Пирса в роли центрального понятия выступает знак, являющийся в его семиотике исходным и элементарным. Знак — это любой объект, заме-щающий любой другой объект («Знак... это нечто, что обозначает что-либо для кого-нибудь в определенном отно-шении или объеме» (Пирс Ч. С. Избранные произведения. С. 177 )). Знак не разлагается на меньшие компонен-ты, релевантные с семиотической точки зрения. Простые одиночные знаки могут образовывать более сложные комплексы знаков, высказывания, кото-рые в совокупности и образуют язык. Когда Н. Хомский определяет язык как множество грамматически правильных предложений, он хотя и не ссылается на Пирса, но исходит из того же представления о соотношении слова (знака), высказывания и языка; последние по отношению к знаку выступают в каче-стве вторичных и значительно более сложных образований. Неудивительно, что для Пирса знак является значительно более важным феноменом, нежели язык: корректное описание знаков и правил их синтаксиса автоматически гарантирует и правильное описание языка Такая точка зрения может быть названа атомистической.

Логика Соссюра — принципиально иная. В противоположность Пирсу, для него изолированный знак не существует вовсе и вся схема пирсовской семиотики, с его точки зрения, должна быть признана некорректной. Для Соссюра знак формируют не его отношения с замещаемым им объектом, а с другими знаками, входящими в ту же систему знаков (то есть язык). Таким образом, предпосылкой существования знака являются другие знаки Не знак (как у Пирса), а язык является исходной семиотической реальностью, изначальной целостностью, а отдельные знаки — суть производные от струк-туры языка (Соссюр Ф де Труды по языкознанию M , 1977 С 152—153). Следует также отметить, что само понятие знака трактуется Пирсом и Соссюром принципиально различным образом для Пирса знак — это конкретный объект, репрезентирующий другой объект, для Соссюра — абстрактный объект, репрезентируемый в звучащей материи (речи); знак Пирса элементарен, знак Соссюра представляет собой комплекс: нерасчлени-мое единство означаемого и означающего.

Итак, если для атомистической семиотики Пирса исходными являются знаки, как семиотически элементарные единицы, то для Соссюра исходной является знаковая система в ее единстве и целостности. Такой подход к семиотическим феноменам может быть назван холистическим (Сказанное не может быть сведено к расхожим штампам типа «диалектика части и целого» и т п, поскольку в одном случае заранее неизвестно, что является целым, а в другом — что является частью. Логика здесь принципиально иная. Поясним это на условном примере из области строительства. Если у нас имеется запас кирпичей и мы раздумываем, что можно с ними сделать, то мы находимся в позиции атомиста, если же нам надо построить дом и мы заняты чертежами постройки, с тем чтобы по их завершении подыскать и необходимые материалы (в числе которых могут быть и кир-пичи), то мы находимся в позиции холиста).

Холизм характерен и для ТМШ, однако, как будет показано ниже, холизм этот имеет несколько иной по сравнению с де Соссюром характер. «Прямые» наследники Соссюра — французские структуралисты и постструктурали-сты, — несмотря на ряд блестящих разработок, не выработали целостной семиотики культуры, это сделали исследователи, входящие в ТМШ (Ср, например, коллективные «Тезисы к семиотическому изучению культур», напи-санные Ю. Л. в соавторстве с Вяч. Вс. Ивановым, A. M. Пятигорским, В. H. Топоро-вым и Б. А. Успенским (перепечатано Лотман Ю М. Семиосфера С 504—525)). Сущест-вует и другая влиятельная традиция семиотики культуры, которая с некото-рой долей условности может быть обозначена как пирсовская (здесь должны быть, в первую очередь, названы работы Ч. У. Морриса, Т. А. Себеока, Дж. Дили, М. Данези и др.).

С точки зрения пирсовской традиции, семиотика культуры представляет собой раздел семиотики, исследующий знаковые образования, встречаю-щиеся в различных культурах, то есть в словосочетании семиотика культуры «семиотика» означает метод, а «культура» — объект исследования. При этом ни культура не занимает какого-либо особого положения по отношению к се-миотике, ни семиотика по отношению к культуре. Культура может изучаться самыми различными дисциплинами гуманитарного и социального цикла — начиная с этнографии и кончая какой-нибудь культурфилософией (семиотика культуры занимает положение где-то в середине этого ряда). Аналогичным образом существует обширный ряд семиотических дисциплин (лингвосемиотика, социосемиотика, биосемиотика, экосемиотика и т п), и семиотика культуры — лишь одна из их числа.

Принципиально иным образом трактуются эти проблемы в ТМШ. Семи-отика и культура оказываются настолько тесно между собой связанными, что проблема состоит не в том, как между собой могут быть соединены эти по-нятия, а в том, возможно ли их вообще разъединить Основу культуры со-ставляют семиотические механизмы, связанные, во-первых, с хранением зна-ков и текстов, во вторых, с их циркуляцией и преобразованием и, в-третьих, с порождением новых знаков и новой информации. Первые механизмы опре-деляют память культуры, ее связь с традицией, поддерживают процессы ее самоидентификации и т п., вторые — как внутрикультурную, так и межкуль-турную коммуникацию, перевод и т. п., наконец, третьи обеспечивают воз-можность инноваций и связаны с разнообразной творческой деятельностью. Все прочие функции культуры являются производными от этих базовых, семиотических функций Таким образом, семиотика оказывается не одним из многочисленных возможных подходов к исследованию культуры, а основным и исходным, органически связанным с самой природой культуры. Культуро-логия есть, в первую очередь, семиотика культуры.

Семиотика составляет основу не только теории культуры, но и методоло-гии любых культурологических исследований. Культурология есть продукт рефлексии и самоописания культуры (сказанное представляется справедли-вым даже в отношении этнографии «чужих» и «экзотических» народностей), то есть является метасемиотическим образованием. Культурология оперирует знаками знаков, создает тексты о текстах. Поскольку в культуре не существу-ет до- и внезнаковых образований (Другое дело, что сфера культуры не является раз и навсегда зафиксированной, она постоянно поглощает все новые области «некультуры» и отторгает старые (про-цессы культурного отторжения рассматриваются специальным разделом семиотики культуры — экологией культуры). Важно подчеркнуть, что все эти процессы («погло-щение», «трансплантация», «аклиматизация», «отторжение» и т п) являются процес-сами семиотическими), интерпретация любых феноменов куль-туры должна начинаться с их семиотического анализа, дешифровки (В этой связи представляют существенный интерес не только теоретические концеп-ции Ю. Л., но и предложенные им расшифровки и реконструкции. Так, анализируя за-ведомо недостоверные источники, он восстанавливает данные, представляющие суще-ственный исторический интерес (см. в наст. изд. статью Ю. М. Лотмана «К вопросу об источниковедческом значении высказываний иностранцев о России»; см. также его статью «К проблеме работы с недостоверными источниками» — Лотман Ю. M. Пушкин СПб, 1995 С 324—329) Ср. также попытку дешифровки плана и даже сюжета нена-писанного произведения Пушкина, от замысла которого сохранилось лишь одно слово «Иисус» (Лотман Ю. M. Опыт реконструкции пушкинского сюжета об Иисусе // Лот-ман Ю. M. Пушкин СПб, 2000 С 281—292, в наст. изд. «К проблеме „Пушкин и хри-стианство"»).

Итак, культура семиотична Но и семиотика — культуроцентрична, чтобы не сказать — культуроморфна. Во-первых, культура для семиотики не просто один из многочисленных объектов описания, но ее первичный и наиболее важ-ный предмет; значительное большинство остальных областей семиотики так или иначе связаны с семиотикой культуры, зависят от нее. Семиотика есть, в первую очередь, семиотика культуры. Во-вторых, семиотическое описа-ние не знаменует собой лишь один из многих возможных подходов к исследо-ванию культуры, но точку зрения, органически связанную с самой природой культуры культурология есть, в первую очередь, семиотика культуры

Проблема текста

Хотя в целом ТМШ продолжает и развивает соссюровскую линию в семиотике, в ряде принципиальных вопросов очевидно ее расхождение и с Соссюром, и с его французскими последователями.

Соссюр разделил сферу языка (обобщая — вполне, впрочем, в духе самого Соссюра, — можно сказать, что сферу знаковости вообще) на собственно язык и на речь. В этом разделении особое значение для нас имеют два обстоятельст-ва. Во-первых, язык есть абстрактная система и он по отношению к речи пер-вичен. Язык реализуется в речи, причем в последней лингвистический (= семи-отический) интерес представляет лишь то, как и в какой мере она реализует структуру языка (Соссюр заявляет об этом со всей категоричностью «Что касается прочих элементов речевой деятельности, то наука о языке (как раздел семиологии — М. Л.) вполне может обойтись без них» (Соссюр Ф де Труды по языкознанию M., С 53)). Во-вторых, только язык является системой знаков. Последнее кажется особенно парадоксальным, произносимые и воспринимаемые речевые сигналы (не только отдельные звуки, но и целые фразы) сами по себе знаками не являются, они лишь репрезентируют знаки языка.

Дальнейшее развитие структурно-семиотической методологии в значи-тельной мере было связано с реализацией соссюровской программы в центре исследования находился язык (понимаемый семиотически, то есть дело идет не только об естественном языке, но о любой знаковой системе), его струк-тура и методы его описания (бинарные оппозиции, дистрибуции, трансфор-мации и т. п.).

На этом фоне ТМШ характеризуется выраженной спецификой. Этой специ-фикой является ее подчеркнутая текстоцентричность, не язык, не знак, не струк-тура, не бинарные оппозиции, не грамматические правила, а текст является центром ее концептуальной системы (Лотман M. Ю. За текстом. Заметки о философском фоне тартуской семиотики (Статья пеовая) // Лотмановский сбооник 1. M. 1995 С 214—222). Семиотика культуры занимается текста-ми, более того, сама культура может быть рассмотрена в качестве текста. Раз-личные методики анализа важны в конечном счете лишь в той мере, в которой они способствуют описанию и интерпретации текста. Даже описания языковой структуры отступают на задний план, поскольку в ТМШ подрывается сам принцип автоматической выводимости текста из языка. Естественно, что трак-товка текста при этом существенно отличается и от принятой в классическом структурализме, и от ее модификаций во французском (пост)структурализме.

Классическая парадигма структурной лингвистики и поэтики исходит из соссюровской концепции языковой деятельности, в которой, по сути дела, нет места тексту. Текст является разновидностью речи, причем обычно при этом имеется в виду речь письменная. Таким образом, текст не только не представляет существенной проблемы, но, по сути дела, вообще не может быть «законным» объектом семиотического описания, поскольку все реле-вантное в нем есть лишь следствие реализации языковой структуры. Модная в свое время кибернетическая парафраза проблемы, согласно которой соот-ношение язык/речь есть соотношение кода (code) и сообщения (message) , лишь закрепляет секундарность текста по отношению к языку (Следует отметить, что и во французском структурализме наметился существенный пересмотр этого положения. Уже Шарль Балли — прямой ученик Соссюра — настаивал на том, что семантика речи не может быть сведена к языковой (см. Балли Ш. Общая лингвистика и вопросы французского языка M., 1955), это положение было развито Э. Бенвенистом, вскрывшим формальный аппарат высказывания (см. Бенвенист Э. Общая лингвистика M., 1974). Тем не менее и Балли, и Бенвенист продолжают говорить о речи, а не о тексте, хотя оба они имели дело преимущественно с текстами, а не с «живой» речью (Балли — специалист по стилистике, Бенвенист — по языкам Древности)). Структурализм от-личается от предшествовавших ему направлений лингвистики не столько даже новыми идеями и методами, сколько заменой предмета исследования; для структуралиста язык — совсем не то же, что, скажем, для младограмма-тика. Структурализм как бы расчищает себе площадку исследования, отбра-сывая от себя все лишнее.

Одно из любимых библейских изречений Ю. Л. было «камень, который отвергли строители, соделался главою угла» (Пс. 117.22) (Ю. Л. любил цитировать это изречение по апокрифическому «Евангелию от Фомы», содержащем еще более выразительную формулировку «Покажи мне камень, который строители отбросили. Он — краеугольный камень»). Текст был «отбро-шенным камнем» структурализма, Ю. Л. делает его краеугольным камнем ТМШ. В отличие от классического структурализма, для тартуской школы текст не есть непосредственно данная реальность, а, так же как и язык, проб-лема, черный ящик, вещь в себе. В ранних семиотических публикациях Ю. Л. подчеркивал абсолютную имманентность текста по отношению к внетексто-вой действительности, они находятся друг с другом в отношениях дополни-тельности. Текст — это замкнутая и самостоятельная структура, и именно как таковая она и должна исследоваться. Отдельные элементы этой структуры не обладают самостоятельной ценностью, ценность их (соссюровская valeur) определяется набором структурных функций. Для классического структура-лизма язык представляет собой замкнутую целостность, в то время как речь — разомкнута и фрагментарна, язык заведомо больше текста, он способен поро-дить бесконечное множество текстов. С точки зрения Ю. Л. язык и текст принципиально несводимы друг к другу и в целом ряде отношений текст больше языка. Во-первых, в тексте есть целый ряд элементов, не выводимых из языка, отмеченность начала и конца («рамка» текста), композиционные принципы и т. п. Во-вторых, текст в отличие от языка наделен смыслом, и этот смысл неотделим от структуры текста, поэтому текст подлежит не только описанию, но и интерпретации, число же возможных интерпретаций в принципе не огра-ничено. В третьих, почти никогда текст не является продуктом реализации лишь одного языка, в принципе, любой текст полилингвистичен, как полилингвистична и любая культура, рассматриваемая в качестве текста. Для семиотика культуры именно текст является главной целостностью. Таким образом, холизм ТМК принципиально отличается от соссюровской.

Итак, текст в парадигме ТМК не может быть сведен к языку. Далее, пере-смотру подлежала якобсоновская схема коммуникации (Jakobson R. Closing statement on linguistics and poetics // Style in language Cambridge (Mass), 1960 P. 353—357), в которой язык и текст функционировали в качестве двух из шести компонентов.

Согласно Р. О Якобсону, адресант (отправитель), учитывая кон-текст , пользуясь кодом (языком), формулирует сообщение (текст), которое при наличии контакта он передает адресату (получателю) Этим шести компонентам коммуникативной схемы соответствуют шесть язы-ковых функций. Даже с точки зрения долингвистической коммуникации эта схема должна быть признана недостаточной Еще Ю. В. Кнорозов, приводя примеры из коммуникации в мире животных, показал, что наряду с адресан-том и адресатом принципиальное значение имеет третий участник коммуни-кативной ситуации, названный им перехватчиком. Возможна даже ори-ентация текста на перехватчика, которая может быть также истолкована в духе якобсоновских функций (ср. хотя бы эзопов язык) Роль перехватчика и важность защиты сообщения от перехвата особенно возрастает в электрон-ных системах связи.

Ю. Л. вносит кардинальные изменения в понимание формы и роли ком-муникации в системе культуры.

Во-первых, с его точки зрения акт коммуникации в общем случае вообще не есть передача готового сообщения: не только язык не возможен до и вне текста — то же самое справедливо и для всех прочих якобсоновских компо-нентов. Контекст — это со-текст (кон-текст), он не может существовать до текста и в той же мере, в какой текст зависит от контекста и контекст зависит от текста. Акт коммуникации есть акт перевода, акт трансформации: текст трансформирует язык, адресата (Cp. в наст. изд. «Текст и структура аудитории») — устанавливает контакт между адресантом и адресатом, трансформирует самого адресанта. Более того, текст транформируется сам и перестает быть тождественным самому себе. Концепция, согласно которой текст оказывается нетождественным самому себе — вклю-чаясь (например, в процессе коммуникации) во все новые внетекстовые связи, а его структура постоянно усложняется, семантика обогащается, — застав-ляет вспомнить о самовозрастающем логосе у Гераклита (В этой связи следует отметить, что сборник, известный как «Внутри мыслящих миров», имел вариант заглавия «Самовозрастающий Логос»).

Во-вторых, следует различать принципиально различные каналы связи. Для Якобсона и адресант, и адресат — суть некие безличные персонажи, они ; между тем процесс коммуникации всегда персоналистичен. Одно дело, когда они о чем-то между собой говорят, совсем другое, когда в разговоре участвую я ; строго говоря, первая ситуация вообще не является ситуацией коммуникации (если только я не выступаю в ней в роли свидетеля/перехват-чика), поскольку коммуникация уже чисто этимологически связана с приоб-щением. Ю. Л. различает два принципиально различных случая коммуни-кация в системе «Я — ОН» и коммуникация в системе «Я — Я» (Лотман Ю. M. Семиосфера С. 163—177, 666—668 (Вероятно, в первом случае лучше говорить о системе «Я — ТЫ», что, впрочем, тоже было бы связано с рядом принципиальных трудностей, о возникающих здесь проблемах и возможных параллелях с «диалогической» философией см. Loiman M. Umwelt and semiosphere // Ʃƞμειωτικη Sign System Studies V. 30 (1) P 33—40 — хотя Ю. Л. ссылается лишь на M. Бахтина, во многих отношениях ему был бы ближе подход Э. Левинаса)), то есть автокоммуникация. Причем автокоммуникация является не только принци-пиально иным, но в ряде отношений наиболее важным видом коммуникации; с точки зрения культуры, рассматриваемой в качестве целого, автокоммуни-кация решительно преобладает над коммуникацией с другим.

От знака к семиосфере

Итак, понятие текста в тартуско-московской семиотике в сравнении с клас-сическим структурализмом оказывается значительно более широким, причем развитие его шло в принципиально ином, во многом даже противоположном, направлении, нежели во французском структурализме и постструктурализме, концентрировавших свое внимание не на тексте, а на дискурсе. Последний, в отличие от текста, принципиально аморфен, фрагментарен, не отграничен и не локализован в пространстве, вернее сказать, стремится заполнить собой различные промежуточные пространства (пространство между словами и ве-щами, между говорящим и слушающим, между означаемым и означающим, между языком и речью, между сознанием и бессознательным, между смыслом и неосмысленностью и т. п.). Если тартуский структурализм стремится к квантификации сферы знаковости, то французский, напротив, — к ее аморфизации, размыканию и в значительной мере к ее де(кон)струкции, с некоторой долей условности эти направления могут быть обозначены как, соответствен-но, квантовое (ср. ниже о семиотических «монадах») и аналоговое (Сказанное не следует понимать в оценочном смысле — достижения французского (пост)структурализма общеизвестны и общепризнанны, Барт, Фуко или Деррида в за-щите не нуждаются Цель сказанного — привлечение внимания к комплиментарности рассмотренных подходов, причем сама эта комплиментарность создает предпосылки для возможного синтеза подходов (ср. Лотман M. Ю. Интеллигенция и свобода к ана-лизу интеллигентского дискурса // Россия/Russia № 2 , Москва, Венеция, 1999 С. 122-151)).

Впрочем, в одном немаловажном отношении трактовка текста в ТМШ приближается к дискурсу; у Фуко для тартуского структурализма текстом является не только результат чьего-либо интенсионального использования го-тового языка (даже если понимать термин «язык» в самом широком семиоти-ческом смысле), но и любого непроизвольного или спонтанного действия, любой наделяемый смыслом объект. Иными словами, не существует никаких априорных и объективных качеств, делающих нечто текстом, текст — это культурная функция: нечто идентифицируется в качестве текста, если оно выступает в функции текста. Этим «нечто» может быть и любой сколь угодно малый фрагмент, и собрание различных по своему типу и объему текстов, каким, например, является Библия (по-гречески это множественное число — книги). Наконец, в качестве текста может восприниматься и нечто, к речевой деятельности как будто никакого отношения не имеющее, например жизнь человека, какой-то его поступок или жест (с таким пониманием текста мы сталкиваемся постоянно, ср. расхожее, встречающееся в различных культурах сопоставление человеческой жизни с книгой (Лотман Ю. M. Смерть как проблема сюжета // Studies in Slavic Literature and Poetics Vol 20 Literary Tradition and Practice in Russun Culture. Papers from an Inter-national Conference on the Occasion of the Seventieth Birthday of Yu. M. Lotman. Amster-dam, Rodopi, 1993 P 1—15, Лотман M. Ю. Поэт и смерть. Из заметок о поэтике Брод-ского // Блоковский сборник XIV Тарту, 1998 С. 188—207)), более того, в функции текста нередко выступает сам человек (это странное отождествление также находит поддержку в языковом мышлении, причем опять-таки дело идет о самых раз-личных языках понять кого-либо означает не просто понять, что он говорит или хочет сказать, но понять его самого).

Однако абсолютно изолированный, сам-для-себя-существующий объект текстом в принципе быть не может текст нуждается в другом. В роли другого может выступать, например, внетекстовая реальность, его автор, читатель, другой текст и т. п. , иными словами, текст должен быть включен в культуру. Таким образом, в тексте заложена такого же рода семиотическая двойствен-ность, что и в знаке, с одной стороны, текст имманентен и самодостаточен, он своего рода семантический универсум; с другой стороны, он всегда вклю-чен в культуру, является ее частью, полное исключение текста из культуры приводит к уничтожению его природы.

Такого рода двойственность характерна и для культуры, рассматриваемой как целое. С одной стороны, культура есть своего рода вселенная, границы культуры подобны горизонту, их можно видеть, но за их пределы выйти невозможно. С другой стороны, в основе самого понятия культуры лежит пред-ставление о ее принципиальной неуниверсальности, культура никогда не есть все и никогда не претендует на то, чтобы им стать, она всегда есть лишь часть некоторого целого: пусть мы лишены возможности видеть, что творится за го-ризонтом, но мы точно знаем, что там что-то есть. Культура возможна только если она противопоставлена чему-то, находящемуся вне нее. Это «что-то» может пониматься как не-культура (природа, Бог и др.) или же как другая культура (в архаических культурах часто эти модели накладываются друг на друга и другая культура трактуется в качестве не-культуры).

В широком смысле вся культура является текстоморфной, параллели между культурой и текстом многочисленны, и они буквально напрашива-ются. Как и текст, культура в целом представляет собой, в первую очередь, определенный комплекс информации. Подобно тому как различные тексты несут в себе разную информацию, так и различия между культурами суть раз-личия информационные. Далее, подобно тому как содержание текста неотделимо от его структуры, культура не является пассивным носителем информа-ции, ее содержание неотделимо от ее структуры (применительно к русской культуре это положение было недвусмысленно заявлено уже славянофилами, позже его развивал В. С. Соловьев) Внутренняя структура культуры неразрывно связана со структурой ее внешних связей (аналогичных внетекстовым связям), со-противопоставленность культуры природе, Богу, другим куль-турам. В этом аспекте структура культуры гарантирует ее внутреннее единст-во, идентичность (ее, как некогда говорили, самость), равно как и отличия от других культур.

Противопоставление «культура ↔ не-культура» аналогично оппозиции «текст ↔ внетекстовая реальность», в то время как противопоставление «культура ↔ другая культура» находит аналогию в понятии интертекстуаль-ности. То же самое может быть сказано и относительно проблемы границ культуры. Граница культуры одновременно и является и не является частью этой культуры. Таким же образом и в тексте его рамка (например, имя авто-ра, заглавие, эпиграф и т. п.), структурные функции которой подробно иссле-дованы Ю. Л., и является и не является частью этого текста. Структурные параметры здесь неотделимы от прагматики — все зависит от точки зрения, с внутритекстовой (внутрикультурной) позиции граница относится к внешне-му пространству, с внетекстовой позиции — к внутреннему. Подобно тому как внетекстовая реальность является по отношению к тексту не исходным, но производным от него образованием, так и в культуре противопоставляе-мая ей не-культура является производной от нее. Не-культура всегда специ-фична именно для данной культуры. То же самое касается и «другой» куль-туры. Отношения культуры с другими культурами и внеположенной (данной) культуре реальностью имеют диалогическую природу.

Культура пребывает в постоянном диалоге с внешним по отношению к ней пространством, структурируя его по своему образу и подобию. Но этот же диа-лог экзистенциально значим и для самой культуры, в его ходе она приобретает и развивает свою идентичность (свою самость), чем больше внешних связей, чем они разнообразнее, тем, в конечном счете, богаче культура. Однако еще большее значение диалог играет в качестве внутрикультурного процесса. Выше уже было сказано о важности автокоммуникации (коммуникации в канале «Я — Я») в культуре. Результатом автокоммуникации является, с одной сторо-ны, расщепление «Я» на Я -передающего и Я -получателя информации (напри-мер, расщепление во времени ср. дневники, мнемонические записки и т п), с другой стороны, автокоммуникация является средством постоянного поддер-жания самоидентичности. Культура может быть интерпретирована и как текст, и как (коллективное) сознание. Сознание, которое является самого себя читаю-щим текстом, — эта конструкция кажется парадоксальной лишь на первый взгляд. Аналогичным образом определяет жизнь Калеви Кулль — в прошлом профессор теоретической биологии, ныне доцент кафедры семиотики Тартуско-го университета: жизнь — это самочитающий(ся) текст (См. Kull К. Organism as self-reading text. Anticipation and semiosis // International Journal of Computing Anticipatory Systems Vol 1 1998 P. 93—104 (в эстонском вари-анте заглавие этой статьи еще выразительнее «Жизнь как себя-читающий текст») Жизнь не может быть определена ни в биохимических, ни в чисто биологических тер-минах, жизнь — это семиотический процесс (ср. Kull К. , Lotman M. Semiotica Tartuensis Jakob von Uexkull ja Jun Lotman // Akadeemia 1995 № 12 Lk 2467—2483)). Поддержание жизни обеспечивается постоянным «чтением» и интерпретацией своего жизненного кода — генетической информации (синтез белка есть процесс интерпретации клеткой собственной ДНК), поддержание культурной самоидентичности обеспечивается постоянной интерпретацией культурного кода — комплекса необ-ходимой для существования данной культуры информации, содержащейся в самых разнообразных текстах этой культуры.

Как уже было отмечено, основными функциями культуры, по Ю. Л., явля-ются мнемоническая (культура — это коллективная память, текст, состоящий из множества текстов), коммуникативная (передача текстов по различным каналам связи) и креативная (создание новых текстов). Однако новое является новым лишь на фоне старого, новый текст всегда связан диалогическими отношениями со старыми, хранит в себе память о них. Итак, подобно тому как отдельный знак лишен единичного существования — ему необходим дру-гой (объект в семиотике Пирса, другие знаки — в семиологии Соссюра), тексту необходимы другие тексты, а культуре — другие культуры. Знаки образуют тексты, тексты — культуру, культуры — семиосферу. Подобно тому как про-странство культуры образуется всеми текстами, созданными, создаваемыми и могущими быть созданными в данной культуре, так и семиосфера — это культура всех культур и среда, обеспечивающая возможность их появления и существования (Понятие семиосферы, ныне активно используемое не только в семиотике культуры, но и в биосемиотике, было введено Ю. Л. по аналогии с понятием биосферы В. И. Вернадского (ср. Вернадский В. И. Биосфера. Мысли и наброски M., 2001) и под влияни-ем его концепции (см. Лотман Ю. M. Письма 1940—1993 M., 1997 С. 629-630). Вместе с тем следует подчеркнуть, что предпринимаемые иногда попытки идентифи-кации семиосферы с ноосферой Вернадского представляются малоперспективными. Для Вернадского ноосфера — новое состояние биосферы, формирующееся под воздей-ствием человеческой деятельности, причем Вернадский, во-первых, настаивает на ее гео-логической природе, а во-вторых, концепция ноосферы приправлена мистикой природы в духе H. Федорова (чтобы не сказать — Мичурина) «Ноосфера есть новое геологи-ческое явление, впервые человек становится крупнейшей геологической силой < > Перед ним открываются все более и более широкие творческие возможности. И может быть, поколение наших внуков уже приблизится к их расцвету» (Вернадский В. И. Био-сфера С. 175—176) Это написано в 1943 г, подросшие с тех пор поколения внуков и правнуков склонны называть этот расцвет экологическим кризисом).

«Ни один семиотический механизм не может функционировать как изоли-рованная, погруженная в вакуум система. Неизбежным условием его работы является погруженность в семиосферу — семиотическое пространство» (Лотман Ю. M. Семиосфера С. 642).

Семиотические системы любого типа — при всем их разнообразии и оче-видных различиях — обладают определенной общностью. «Инвариантная модель смыслопорождающей единицы подразумевает ее определенную ограниченность, самодостаточность, наличие границы между нею и вне ее лежащим семиотическим пространством. Это позволяет определить смысло-порождающие структуры как своего рода семиотические монады, функционирующие на всех уровнях семиотического универсума. Такими монадами явля-ются как культура в целом, так и каждый текст, включая и отдельную человеческую личность, рассматриваемую как текст» (Там же С. 640—641). Такого рода семиоти-ческими монадами кроме текста и культуры являются также и отдельный знак, и семиосфера в целом.

Михаил Лотман

В конце XIX начале XX вв. потребность в необходимости создания науки о знаках получило предварительное решение в трудах Пирса, Морриса и Соссюра. Представления о сущности семиотики у Пирса и Соссюра были довольно разными. Пирс видел в семиотике «универсальную алгебру отношений», что равносильно разделу математики. Соссюр назвал науку о знаках семиологией, она «явилась бы частью социальной психологии».

Базовым понятием семиотики является понятие знака, но знак понимается по-разному в различных интеллектуальных сферах: то как материальный носитель другой сущности - философская традиция, восходящая к Ч. Моррису и Р. Карнапу -, то как двусторонняя сущность, после «Курса общей лингвистики». Элементы двусторонней сущности получили различные названия: материальный носитель - это «означающее», «план выражения», «форма». Синонимами «означаемого» выступают термины «содержание», «план содержания», «значение», у Фреге - «смысл».

Работы Ч. Пирса, Ч. Морриса и Ф. де Соссюра подготовили переход к новым направлениям исследований в сфере семиотики. Начиная со второй половины 20 в. появляются семиотические исследования в разных научных дисциплинах, проводятся конференции и летние школы по семиотике. Одна из таких школ называется Московско-тартуская семиотическая школа. Основателем и признанным лидером этого направления принято считать Ю.М. Лотмана (1922-1993). Участниками этого направления были Вяч. Иванов и Б. Успенский, Б. Гаспаров и С. Аверинцев, А. Жолковский и И. Мельчук и другие известные ученые. Первоначально исследования проводились в рамках чисто филологических исследований. Но даже эта казалось бы общая для них платформа имела свои персональные отличия. Если для Ю.М Лотмана - это русская литература прошлых веков, для Б. Успенского - русский язык в достаточно отдаленный период, для Вяч.Вс. Иванова - хеттский язык, интересы А. Жолковского и И. Мельчука - это современная лингвистика в ее информационном аспекте. Требовался общий подход, который удовлетворительно объединил бы специфику представленных «материалов». Таким объединяющим свойством становится теория культуры, но сформулированная как семиотическая теория культуры. Культуру прошлого можно изучать только по текстам, именно поэтому появляются в качестве самостоятельных областей науки новые направления: «лингвистика текста» и «культурология». Вот как пишет о значении культуры в жизни человека Ю.М Лотман: «Мы живем в мире культуры. Более того, мы находимся в ее толще, внутри нее, и только так мы можем продолжать свое существование. Отсюда важность понятия «культура» и, одновременно, его трудность для определения. Трудность эта не только и не столько в комплексности и многогранности этого понятия, а в том, что оно имеет исходный, первичный характер. ... Культура есть устройство, вырабатывающее информацию. Подобно тому как биосфера с помощью солнечной энергии перерабатывает неживое в живое (Вернадский), культура, опираясь на ресурсы окружающего мира, превращает не-информацию в информацию.»

Как сказано раньше, начало семиотики заложено в двух научных традициях. Первая восходит Пирсу-Моррису, основу второй положила работа «Курс общей лингвистики» Ф. де Сос- сюра. Ю.М Лотман добавляет ко второй традиции «Пражскую школу». По мнению Ю.М Лотмана в этих направлениях есть важный общий признак: «за основу берется простейший, атомарный элемент, и все последующее рассматривается с точки зрения сходства с ним. Так, в первом случае в основу анализа кладется изолированный знак, а все последующие семиотические феномены рассматриваются как последовательности знаков. Вторая точка зрения, в частности, выразилась в стремлении рассматривать отдельный коммуникативный акт - обмен сообщением между адресантом и адресатом - как первоэлемент и модель всякого семиотического акта.» Заметим, что так называемый «атомарный элемент» является чрезвычайно важным. Без него не было бы и дальнейшего продвижения, а кроме того их вычленение и фиксация являются эвристической необходимостью. Разумеется, четкое фиксирование «простейших, атомарных элементов» не предполагает их функционирования в изолированном виде. Точно так же модель коммуникации Р. Якобсона:

Рис. 16

представляет собой упрощенный вариант коммуникации, требующий дальнейших уточнений. Одним из таких уточнений является тезис Ю.М Лотмана: «Фактически подмена термина „язык“ термином „код“ совсем не так безопасна, как кажется. Термин „код“ несет представление о структуре только что созданной, искусственной и введенной мгновенной договоренностью. Код не подразумевает истории, то есть психологически он ориентирует нас на искусственный язык, который и предполагается идеальной моделью языка вообще. „Язык“ же бессознательно вызывает у нас представление об исторической протяженности существования. Язык - это код плюс его история.». Всё верно, вот только, если занимаешься семиотикой следует обратить большее внимание на термин «код». Всё-таки хотя бы некоторое отличие от лингвистики и литературоведения.

Занимаясь семиотикой, мало сказать, что «Семиосфера есть то семиотическое пространство, вне которого невозможно само существование семиозиса.» . Но даже сказав это, надо добавить, что семиосфера понимается не как независимое от человека, а как порожденное им. Если биосфера, о которой пишет Ю.М. Лотман возникла независимо от человека, то ноосфера и семиосфера - это творения человека. Нет человека - нет ноосферы и семиосферы.

Трудно себе представить, чтобы Ю.М Лотман рассматривал научный метод в качестве интуитивного, но посмотрим, что он сам пишет по этому поводу: «Понятие семиосферы связано с определенной семиотической однородностью и индивидуальностью. Оба эти понятия (однородность и индивидуальность), как мы увидим, трудно определимы формально и зависят от системы описания, но это не отменяет их реальности и хорошей вы- деляемости на интуитивном уровне.» [Выделено полужирным шрифтом мною - ОК.].

Аналогичных примеров можно найти довольно много, например, «иносемиотические тексты» - примеры отсутствуют, несколько строчек ниже - «семиосфера есть семиотическая личность», раньше семиосфера определялась как «семиотическое пространство». В следующем предложении Ю.М Лотман понимает под личностью конкретного человека: «например, жена, дети, несвободные слуги, вассалы могут в одних системах включаться в личность мужа, хозяина и патрона, не имея самостоятельной индивидуальности, а в других - рассматриваться как отдельные личности.» Этот исторический факт можно рассматривать как определенный культурный уклад. Что касается семиотики, то каждый человек выступает знаком своей деятельности, артисты, например, суть знаки тех образов, которые они исполняют.

Хотелось бы также знать из чего складывается у Ю.М. Лотмана «семиотическая ситуация» . Простая декларация и никаких пояснений.

Таких примеров можно приводить еще много, приведу последний пример: «Семиосфера имеет диахронную глубину, поскольку она наделена сложной системой памяти и без этой памяти функционировать не может». Первоначально семиосфера была заявлена как абстрактное образование, теперь декларируется владелицей памяти.

История тартуской семиотической школы восходит к 1802 г., тогда еще в Дерптском (ныне Тартуском) университете была учреждена первая кафедра словесности, где одними из первых профессоров были А.Кайсаров — профессор российской словестности, исследователь вторжения иностранных языков в российскую словестность, А.Воейков, М.Розберг, известный писатель, профессор русской словестности, автор таких знаменитых произведений, как «О содержании, форме и значении изящно образовательных искусств», «О развитии изящного в искусствах и особенно в словестности». Серьезные научные исследования в области славянского языкознания начал в Тарту профессор А.Котляревский, а в области русской литературы — профессор А.Висковатов.
В период первой Эстонской Республики в университете существовала единая кафедра филологии и исследования русского языка и литературы, где Б.Правдин, лектор русского языка и литературы, был поэтом и руководил русскими поэтами Эстонии («Юрьевский цех поэтов»).
После Второй мировой войны была возобновлена деятельность кафедры русского языка и основана кафедра русской литературы.
Первые годы деятельности кафедры русской литературы, которая впоследствии стала известна научному миру как «кафедра Лотмана», совпали с драматическим периодом сталинских репрессий, ставших причиной тому, что многие выдающиеся ученые в 1940-е гг. вынуждены были покинуть Тартуский университет и эмигрировать на Запад, таким образом оторвавшись на долгие годы от профессиональной деятельности.
Наиболее ярким представителем центра семиотики в Тарту, безусловно, является Ю.Лотман, русский литературовед, культуролог, член Академии наук Эстонии, член-корреспондент Британской академии наук, член Норвежской академии наук.
Ю.М.Лотман родился в Петрограде, 28 февраля 1922 года. В 1939-1940 гг. учился на филологическом факультете Ленинградского государственного университета, по окончанию которого не смог получить работу в Ленинграде, поскольку в то время началась борьба с космополитизмом.
С Тарту связана вся дальнейшая жизнь Лотмана, где он впоследствии стал заведующим кафедрой русской литературы Тартуского университета, куда и привлекал талантливых ученых, создав тем самым блестящую школу изучения русской классической литературы.
В 1964 г. в Кяэрику (Эстония) под руководством Лотмана была организована Первая летняя школа по изучению знаковых систем, где собирались представители новых направлений науки.
Увлечение семиотическими идеями привело Лотмана к углубленным занятиям семиотикой кино, искусственным интеллектом, функционированием полушарий головного мозга. Центральным трудом этого периода явилась обобщающая книга «Внутри мыслящих миров». Рассматривая символ как наиболее значимый для культурологии тип знака, Лотман в основном занимается именно символами.
Несмотря на сложные политические коллизии, Тартуская школа семиотики прошла достаточно долгий путь становления и развития, тем самым став основным центром, объединившим разнообразные подходы к изучению мировой семиотики.
В рамках Тартуской школы впервые были выработаны подходы к изучению семиотики в концепции культуры и истории, импульсом которых были работы Ю.М.Лотмана, представляющие огромный интерес не только для русских исследований, но и для мировой науки в целом.
О. Мельникова

 

 

Это интересно: